Как только провоет заводский гудок на шабаш, Савелий Ермолаев, прокатчик крупносортного цеха, торопливо уходил домой, наскоро обедал, а потом, захватив с собой широкий плотничий вятский топор, шел на окраину селения.
Он там строил маленький, на два окна, бревенчатый домик. Сруб он купил, заложив швейную машину местному ростовщику и распродав всю свою и женину праздничную одежду.
Уходя, он говорил Лукерье, молчаливой, озабоченной женщине:
— По дому приберешься, приходи. Поможешь мне что-нибудь.
Соседи выглядывали из окон и говорили:
— Савелко опять пошел строиться.
Но Ермолаев не замечал их любопытных взглядов, его черные брови всегда были низко опущены. Он уверенно шел к своему будущему гнезду.
Лукерья приходила позже. Иногда она не находила на месте мужа. В ожидании собирала щепки, складывала их в кучу, Савелий приносил на плече из ближнего леса жердь или столб. Сбрасывал с плеча и устало садился курить. Все это он делал покряхтывая, молча терпеливо.
Раз, сидя на обрубке дерева и смотря на свое будущее жилье, он сказал жене:
— Вот строим, строим, а для кого?
— Для себя.
Савелий покосился на жену и сплюнул.
— Ты что, два века думаешь прожить?
Лукерья промолчала. Она знала, о чем говорит ее муж; у них не было детей. Лукерья несколько раз была беременна, но дети рождались мертвыми или вскоре после рождения умирали. Но Савелий не жалел: рождались все девочки, а ему нужен был сын — наследник. И каждый раз, как только рождался мертвый ребенок, Савелий равнодушно говорил:
— Ну, и ладно, что мертвая.
Или:
— Ну, и ладно, что умерла... Не надо мне девку. Ты мне сына неси.
И вот сейчас он сидел, смотрел на свое будущее жилище и тосковал о сыне.
— Так, должно быть, мы и подохнем... Плеся после себя не оставим. Не жаль нас обоих с тобой... из поганого ружья застрелить.
— Кто же тут виноват? — тихо проговорила Лукерья.— Все от бога.
— Не от бога... А либо ты, либо я... Кто-нибудь из нас пустоцвет... Скорее ты...
— Кабы пустоцвет, али бы я рожала?
— Не про это я... Девок таскаешь.
Он не признавал себя виноватым и не думал, почему так происходит. С первой же беременностью у Лукерьи случилось несчастье. Она вела мужа из гостей пьяного. Он упал и уронил ее. Она вскоре и скинула. В другой раз она отобрала у Савелия получку в кабаке и, чтобы он не пропил деньги, купила два пуда муки и принесла мешок с базара на себе. И вот, когда стала подниматься на крылечко, оступилась. А на другой день преждевременно родила. Ребенок прожил только сутки.
Еще был случай. Она целую ночь простояла на улице около пьяного Савелия, стерегла его, чтобы не обокрали. Был мороз. Она продрогла и снова скинула. И все три раза Ермолаев винил жену. Она стала молчаливой и равнодушной.
Но когда Ермолаев задумал строить дом, он снова бросил пить. Стал крепче и крепче тосковать о семье. В нем все еще тлела надежда, что Лукерья принесет ему сына. И часто, внимательно смотря на жену, он спрашивал:
— Ну, что, потихоня, ничего не чувствуешь?
— Не знаю, будто есть что-то, а не знаю.
Однажды Савелий, втаскивая толстую балку на срубы, крикнул жене:
— Занеси-ка вправо, конец-то.
Лукерья взялась, было, за конец бревна, попробовала приподнять, но вдруг зарумянилась, посмотрела снизу вверх на мужа и выпрямилась.
— Ну, чего ты?.. Занеси, говорю тебе,— сердито сказал он.
— Не стану я, Савелий, крикни кого-нибудь.
— А что?
— Ребеночек у меня в животе встрепенулся.
Савелий удивленно раскрыл глаза и улыбнулся.
Лукерья впервые увидела на его смуглом лице эту улыбку.
— Иди тогда домой да ляг, а я один втащу балку-то.
С этих пор Ермолаев старательно принялся за работу. Он не знал ни отдыха, ни праздников, наблюдал за женой и заботливо говорил:
— Смотри, берегись, чтобы опять чего не случилось,— и строго предупреждал,— да смотри, мне сына роди.
— А если дочь?
— Не надо.
— Не все ли равно дите?
— Ну, для тебя быть может все равно, а для меня нет.
В конце лета постройка дома внезапно приостановилась. Крыша была уже сделана, прорублено одно окно, в нем встали косяки и на этом работа кончилась. Дом стоял, как уродец, родившийся с одним глазом. Ермолаев ходил мрачный, молчаливый. На заводе рабочие недоумевали:
— Что это Савелко-то бесится?
А Савелий бесился потому, что у него опять родилась дочь. Он снова стал приходить домой пьяненький, придирчивый, но Лукерью уже не трогал.
Ночью, когда ребенок плакал, Савелий сердито будил ее:
— Качай, не слышишь?.. Спишь, как мертвая.
Лукерья, сонная, вставала, качала люльку. Поскрипывал очеп в кольце, ввернутом в матицу. Иногда, качая ребенка, она засыпала, сидя на лавке.
Шли месяцы. Савелий попрежнему ходил молчаливый, недовольный.
— Как у тебя сердце-то зачерствело, Савел,— как-то раз с упреком и горечью в голосе сказала ему Лукерья.— Ровно не твое дите... И не посмотришь.
— И смотреть не буду. Наследника я ждал...
— А это кто?
— Девка! Ее даже поп в алтарь не уносил, когда крестил, значит недостойна... Значит, не человек...
— А кто? — Лукерья укоризненно посмотрела на мужа.— Твое дите?.. Кого заложил, тот и родился. Значит, и мы с тобой нелюди, когда родили нечеловека.
— Ну, ладно, молчи.
И вот раз, в отсутствие Лукерьи, в зыбке завозился ребенок. В таких случаях обычно Савелий звал жену, чтобы она шла успокаивать дочь, но на этот раз он сам подошел к зыбке, качнул ее, потом приоткрыл ситцевый положок. На него смотрела черноглазая, полненькая девочка. Разинув беззубый ротик, она вдруг улыбнулась, поежилась и протянула:
— Г-г-г-г-у.
Савелий улыбнулся, взял девочку за нос и потрепал. Девочка неожиданно выгнулась и громко заплакала. Со двора вбежала мать.
— Что это с ней? — испуганно проговорила она. — Что это ты с ней сделал?
— Да ничего не сделал...
— А что она, как под ножом, заревела?..
— Да я... Только ее за нос... потрогал.
— Значит, потрогал...
В этот вечер он долго слушал, как Лукерья, убаюкивая в зыбке дочь, пела потухшим голосом:
Ай люли, люли, люли,
Прилетели к нам гули,
И под самый потолок
Сели все на очепок.
Ему было даже приятно слушать эту песенку. И девочка в зыбке тоже «окалась».
— А-а-а-а... Г-г-г-у.
Савелию хотелось подойти к жене и приласкать ее.
— Слушай-ка, Савел, дом-то как? — тихо сказала Лукерья, укачав ребенка.— Растащат там все у нас.
Савелий промолчал, а на другой день снова взялся за топор.
Через год Ермолаевы справили новоселье. А после этого из года в год маленький домик стал обростать пристройками. Встали ворота, хлевушок. Лукерья мечтала о корове. Каждый вечер во дворе тяпал топор, шаркала пила.
Дочери шел уже восьмой год. Она часто выбегала во двор и следила за работой отца.
— Это, тятя, чего?..
— Столбик, Оленька,— ласково отвечал отец.
Поставив сарай, Савелий задумал перегородить межи своего огорода. Он снова принялся таскать из лесу столбы. И, чтобы изгородь была долговечной, столбы он рубил толстые, смолевые. Вкапывая их в землю, с довольным видом говорил:
— Эх, крепко! Нас переживут...
Осталось поставить только два столба. Савелий нес домой предпоследний столб и вдруг на дороге оступился, глухо простонал, сбросил с плеч столб и тяжело опустился на землю. Под ложечкой что-то подкатилось. Словно вот хочет все нутро вместе с сердцем вытолкнуть наружу. Он привстал, попробовал было шагнуть, но снова застонал и лег.
Домой привезли его уже поздно вечером, полуживого. Живот его вздуло, но он молчал, не жаловался на боль. И умирал он молча, сердито смотря в потолок. А за час до смерти сказал Лукерье:
— Ты не реви, мать. Так уж видно всем нам на роду написано, что вот так... Жить, жить, а потом по глупому издохнуть. И как не бывало на белом свете человека... Доктора? Не надо. Я без доктора умру спокойней. Столб-от привези, а то кто-нибудь подглядит, да стащит.
И в гробу Савелий лежал такой же сосредоточенный угрюмый. Один глаз его был полуоткрыт. Будто Савелий считал тесницы в потолке и вспоминал, как он таскал их на плече с лесопилки.
Уже подходила зима. На улице стояла муть, густой, мокрый снегопад. Ветер опахивал окна ледяным дыханием. Глухо подвывал в трубе.
Ранним утром Лукерья вставала с постели и уходила в кухню за тонкую перегородку. Постукивала там робко ухватами, топила печь. Временами замолкала. Оля выглядывала с печки, тревожно прислушивалась. Она знала, что мать в это время плачет — тихо, без слов. И у нее тоже в груди было тесно. Подступали слезы.