Семен Бабаевский
Собрание сочинений в пяти томах
Том четвертый
Край ты мой, родимый край,
Конский бег на воле…
А. К. Толстой
Многоводная, раздольная,
Разлилась ты вдаль и вширь.
Из старинной песни кубанских казаков
Как все горные реки, Кубань осенью пряталась в берега, искала покоя. Мелело русло, стыдливо оголялись камни. Вода становилась синей, прозрачной — не вода, а стекло, и текла она ровно, шумела только на перекатах, да и то лишь в лунные ночи. В низовьях и вовсе замедляла бег, утихомиривалась, по степи то тут, то там, как зеркала в желтых рамах, блестели густо поросшие камышами лиманы и заводи.
Летом же, в пору таяния ледников в горах и частых грозовых дождей Кубань просыпалась и шумно выплескивалась из берегов. Вырвавшись на степной простор, она набирала скорость, заливала луга, затапливала низины, лески; несла песок, мелкую гальку, корневища, и тревожная песня ее не смолкала ни днем, ни ночью. Вспененные волны, не зная устали, проносились то вблизи станицы или хутора, то бугрились возле садов или рядом с пшеничным полем. И не было такого человека, кто не подошел бы, так, любопытства ради, к берегу и, задумчиво глядя на бурлящий, буро-серый поток, не покачал бы от удивления головой и не сказал бы: «Да, вот это силища!» И если вы стоите на круче и смотрите вниз, на необузданную красоту разгулявшейся стихии, то взору вашему открывается могучее половодье, и невольно кажется вам, что в широченном разливе Кубани, в ее стремительном беге есть, есть что-то схожее с жизнью людей, населяющих ее берега… Но в чем именно это сходство? Кто может сказать? Вероятно, одна только Кубань и знает, в чем таится это сходство и как его отыскать, да вот молчит, не хочет поделиться секретом.
Нет, и Кубань молчит потому, что тоже ничего не знает. На всем пути от верховья до низовья ей встречаются казачьи поселения, а она проносится мимо, мимо, шумит грозной волной, и что ей до жизни станиц и хуторов! Хорошо, если промчится и не подточит берег, не затопит сады и огороды. Хутор-то Прискорбный, бедняга, как пострадал! Не посмотрела Кубань, что стоял он на красивом месте, вблизи гор, весь утопая в зелени. Вырвавшись из ущелья, река сразу же своими бурунами налетела на прискорбненские сады и огороды. Издали, если смотреть с хуторской улицы, кажется, что это уже не буруны, а вздыбленные, гривастые кони. На полном скаку налетали они на обрывистый берег. Сверху берег на метр укрывался черноземом, а ниже, до воды, желтел спрессованный со щебнем песок. Легко уносила Кубань и чернозем, и щебень, и песок. Так с годами она подобралась к садам, с корнем вырывала яблони, груши, черешни — на стремнине, высоко над водой, поднимались ветки, точно руки, скорбно взывающие о помощи. Но вот Кубань подошла к хатам, и те люди, жилью которых угрожала беда, уводили со двора живность, уносили домашний скарб. День-два, а то и неделю семьями ютились на берегу, слушали грозную песню реки, поджидали, когда рухнут со стоном стены, и только тогда, утирая слезы, навсегда покидали хутор.
На краю Прискорбного чудом уцелела часть хаты, водой разорванная надвое. Одна половина свалилась с кручи и исчезла в Кубани, а другая, без крыши, но с печью и окнами, стояла одиноко, своим видом нагоняя на всех страх. С каждым новым разливом уменьшался Прискорбный. Новые дома не строили. Те сады и дворы, что стояли ближе к берегу, были смыты. На месте, где была та, смытая часть хутора, теперь лежало каменистое русло реки. Точно ножом отрезана добрая половина улицы — не только на грузовике, даже на бричке проезжать опасно: можно свалиться под кручу. Во всем Прискорбном осталось двенадцать дворов, и в девяти жили вдовы и безмужние жены. Во время разлива Кубань подступала к их порогам — открой дверь и черпай ведром воду. Вместе с шумом в окна летели брызги. Хуторянки побаивались такой близости реки, но насиженные места не покидали. Ждали, надеялись, что вот-вот свершится чудо и Кубань дальше не пойдет. Но наступала июльская жара, гремели грозы, бушевали ливни, и снова буруны, похожие на конский табун, с ревом налетали на хутор. По всему берегу мрачными козырьками свисали земляные глыбы. Козырьки отламывались, падали в воду, и гул тревожным эхом отзывался в горах. И все же чудо свершилось. В прошлом году и в июле и в августе не было разлива. Стояла жара, шумели дожди, а половодья не было. Что случилось? Дошла и до Прискорбного весть: в горах, поперек Кубани, легла плотина, и большая летняя вода потекла на Ставрополье по речке Калаус. Наконец-то и прискорбненцы облегченно вздохнули. Жаль только, что плотина так поздно встала у Кубани на пути. И хотя Кубань и теперь еще летом бурлит и точит берег, да только сила у нее уже не та, что раньше…
От порога начиналась тропа, какие обычно лежали в траве по выгону или в бурьяне на огороде. Тропа огибала окно, вилась в садок, к перелазу. Отсюда свежий ее след поворачивал влево и укрывался в курчавом леску, гнулся по отлогой балке и, поднявшись на пригорок, упирался в арку и тут обрывался… Арка стояла близ фермы и на светлом, в рваных облаках, весеннем небе выглядела одиноко и печально. Серые ее столбы хлестали дожди, палило солнце и сушили ветры, и нетрудно было догадаться, что это горбатое сооружение выросло здесь в честь каких-то важных торжеств; что не вчера и не сегодня тут гремел духовой оркестр и на трибуну поднимались ораторы, а вверху, на фанерной обшивке, красовался лозунг и жарким полымем полыхали флажки. Ни флажков, ни слов давно не было. Непогода и время безжалостно стерли буквы, оставив только две — «ух». Что собой означало это бодрое междометие без восклицательного знака и к каким буквам следовало его присовокупить, чтобы заново ожил смысл утраченного слова, никому уже не известно. Люди знали лишь то, что это самое «ух» издали напоминало о себе и заставляло задуматься над тем, что когда-то на арке было написано что-то весьма и весьма важное.
Арка смотрела на Кубань, на разоренный хутор, а сзади нее лежал просторный, как станичная площадь, двор. Кругами темнел утоптанный коровий навоз возле длинных, сплетенных из хвороста яслей, поставленных в один ряд, как обычно ставятся препятствия на манеже. Приземистые строения под блеклым шифером все в сплошных полосках оконцев, изображали собой букву «П», и широкие, настежь распахнутые двери смотрели на укрытые неяркой зеленью холмы и горы…
«Ну, теперь мне все понятно и все ясно! — воскликнет тот всезнающий любитель чтения, кто наперед, по первой странице книги старается угадать главную нить сюжета. — Вижу, вижу, куда идет и куда заворачивает фабула и где тут, как говорится, собака зарыта. Да и всяк без труда поймет и угадает, что автор лишь для запева описал Кубань, показал нам, как Прискорбный пострадал от наводнений, а дело дальше животноводческой фермы не пойдет. Знаем мы, что и арка с оставшимися буквами «ух», и просторный двор, и утоптанный помет возле хворостяных яслей, и низкие строения под шифером потребовались автору только для того, чтобы показать нам молочную ферму; что герой повести — непременно бригадир из местных казаков, человек некультурный, пьяница и бабник, каких и свет не знал, и ворует он молоко не один, а вкупе с пройдохой учетчиком: что на их преступном пути вдруг, как привидение, встает молоденькая доярка — комсомолка из десятого класса, которая добровольно пришла на ферму, чтобы после двух лет трудового стажа обязательно поступить в сельскохозяйственный институт; что с помощью своих подруг-комсомолок молоденькая доярка, опираясь на поддержку парторга, к последней странице книги мужественно пресекает преступления, и добро торжествует и берет верх над злом».
Да, точно, и арка с буквами «ух», и обширный двор, и ясли из лозы, и низкие строения есть не что иное, как молочная ферма. Тут все правильно, и предвидению опытного книголюба можно позавидовать. Что же касается героев повести и развития ее сюжета, а также наказания в конце книги порока и торжества добродетели, то тут дело обстоит несколько иначе. Сам автор был удивлен и озабочен тем, что на страницы повести не пожаловали ни бригадир-пьяница, ни учетчик-пройдоха, ни честнейшая доярка со своими тоже очень честными подругами, ни даже парторг… И не пожаловали не потому, что их нет в жизни. Они есть, и им ничего не стоит покрасоваться в иной книге о селе. Видно, не пожаловали они потому, что наша повесть не о них, а о хозяйке именно той хаты, от порога которой, как вы заметили, берет свое начало тропа.
Мы поведаем об этой женщине не спеша, не упуская ни малейших подробностей из ее нелегкой жизни… Сперва взгляните в окно! Евдокия Ильинична Голубкова сидит на лавке, положив ладони на колени, слушает. Свет падает на стол, освещает ее усталое, задумчивое лицо. Ломаются брови, и на одной, на левой, уж очень заметно темнеет родинка… Нет, нет, в хату пока заходить не надо. Евдокия только что получила письма от сыновей Антона и Игната и от дочери Ольги. Не будем ей мешать. Письма читает дочь Елизавета, самая младшая и самая любимая, «мой последышек», как говорит о ней Евдокия Ильинична. Смуглолицая, большеглазая, с двумя короткими черными косами, Елизавета была так похожа на мать, что тот, кто знал Евдокию Ильиничну в молодости, непременно сказал бы: вот она и явилась на свет, вторая Дуся! Даже родника величиной с муху так же чернеет, как и у матери, на левой брови, и Евдокия Ильинична этим гордилась. «Как славно придумала сама природа, — говорила она сама себе. — То я была девушка, а теперь моя дочка выросла и всем дородством пошла в меня, только грамотнее меня, а потом и у дочки родится дочка, и тоже во всем будет схожая с матерью, и так пойдет, пойдет жизнь, и конца ей не видно…»