Повесть о школе рабочей молодежи на Урале в наши дни. В книге показаны характеры и судьбы молодых людей, занятых в самых разных отраслях производства, их взаимоотношения, роль учителя в воспитании молодежи.
Сыну, старшему лейтенанту
Николаю Николаевичу Никонову
Глава первая,
самая большая, в которой сообщается, как Владимир Иванович Рукавицын, молодой человек двадцати четырех лет от роду, приятной наружности, а именно: высокий, конечно же стройный, плечи широкие, талия узкая, волосы русые, слегка вьются, глаза карие, нос прямой, — ступил на порог средней школы рабочей молодежи, познакомился с Василием Трифонычем и получил классное руководство.Здание школы рабочей молодежи не удивило меня. Каменное, скучное, без затей. Вертикально-узкие окна состоят из красноватых квадратиков. Цвет стен желтый, сероватый, как у выветренной глины, ступени бетонного крыльца выщерблены, и на ребрах видна ржавая арматура. Сам дом несуразно, уныло высок, хотя всего в нем три этажа. В общем, окинув здание критическим взглядом, я не без трепета шагнул на порог школы. Поднимаясь по унылой темноватой лестнице бокового входа — лампочки были разбиты, а главный вход в школу почему-то закрыт, — я ступал по сплошному ковру растоптанных окурков и спичек, точно здесь проходила орда курильщиков-самоубийц. Я пробормотал по-латыни: «O gymnasium vulgaris!» Почему по-латыни? С какой стати? Я ее почти не знаю. Но ведь психологи и физиологи утверждают, что человек по-прежнему еще сплошная тайна... Почему, скажем, некоторым дается легко один язык, другим — другой, а третьим — никакой, кроме родного?
Простите, это уж так... мелькнувшее. Ведь я учитель истории, а лестница очень длинная и долгая — я поднимался по ней, не слишком уверенный, что попаду не на чердак, успокаивала лишь дорога из окурков: она не прерывалась.
В том, что эта окраинная школа очень средняя, не надо было убеждать. Недаром же здесь оказалась вакансия для историка, в центральных районах города такие места были забиты наглухо. Но выбора после демобилизации у меня не было, хорошо, что и такое место сразу нашлось, не ждать, не ходить по отделам кадров, — так думал я, с наигранной бодростью поднимаясь все выше, пока не оказался на широкой лестничной площадке. По-видимому, вход в школу был тут, ибо перед дверями, заслоняя спинами окно, чернела, светила сигаретами обязательная при таких школах группа не учащихся, но активных посетителей в куртках, в джинсах, в шапках, разнообразно надвинутых на глаза. Лиц публики было не различить, да я и не старался это сделать, нашаривая скобку коридорной двери.
— Чо, опоздал? — спросил развязный тенорок.
— Ну-ка, ты, большой, погоди... Поговорим...
Двое подростков, отделившись от окна, явно мешали открыть дверь.
— Во-первых, не «ты»... Во-вторых, я учитель... Так что будем знакомы... Отпустите двери!
— Фьи-и-и! — присвистнул тот, что был пониже, отступая.— Генка! У-чи-тель! Ха-а...
— Ха-а-а-а! — раздалось уже за прикрывшейся дверью.
Школьный коридор — стены с графиками, схемами, газетами, стендами пожелтевших вырезок — вернул меня в дни не слишком далекие. Тогда я сам ходил учеником в такую же примерно школу, и тот же был запах парт, растоптанного мела, табачного дыма и сырых, на скорую руку мытых «лентяйками» полов. Вон даже газета «Зоркий глаз». В нескладных стихах бичует школьные пороки. Остановился...
Соин в школу не идет,
Соин семечки грызет...
У Нечесова с Орловым
Частокол за частоколом...
И нарисован этот самый Соин простым карандашом; рот нараспашку, изо рта нечто вроде воздушного шара, внутри «шара» надпись: «Не хочу учиться — хочу жениться...» А вот и другие двое, запутавшиеся в своих колах, в змеевидных двойках, которые ловят их тонкими ручками. Стенгазетская манера, впрочем, несколько напоминала египетские фрески.
Привычными показались и маленькие классы, тесно населенные партами, но с редколесьем лиц (было видно в приотворенные двери), и экран посещаемости, где красное густо перемежалось черным, и учительская, куда я вошел; обычная учительская: расписания, графики, методический уголок — желтеют в ватманских корочках никем не читаемые методразработки. А в этой учительской еще висели по стенам на гвоздях пачки пособий по русскому языку, красно-синие схемы кровообращения лягушки и таблица с вымершим динозавром, который равнодушно смотрел на все здесь происходящее, как бы говоря: «Ну и что?»
И директор, оказавшийся тут, тоже был весьма обыкновенен для школы рабочей молодежи. Низенький, остроклювый и лысоватый, с умными, ироничными глазами за толстыми линзами очков, похожий на Ботвинника и еще на кого-то из гроссмейстеров и, конечно же, хорошо, тонко играющий в шахматы. Так подумал я, пока он бегло изучал приказ о моем назначении, характеристику, трудовую книжку, несолидно чистую, новенькую. Тем временем я успел внимательно оглядеться. Помимо перечисленного, здесь были два стола завучей по углам, один напротив другого. Завучи сидели тоже какие-то одинаковые, исполнительного вида строговатые женщины, у которых все было в меру: в меру были они красивы, в меру увялы, в меру модно одеты, с той удивительной приличностью, с какой теперь, наверное, и одеваются одни завучи средних школ да женщины-секретари, когда порой кофточки, форма и высота прически, длина юбок высчитаны по некоему неписаному, однако точнейшему канону благопристойности. Облик завучей завершался строгими очками без оправы. Очки мельком взглянули на меня, занятые своим делом, но и в этом взгляде достаточно было служебной отчужденности, непререкаемой власти.
В коридоре дребезжал звонок, и стали заходить учителя. Безразлично здороваясь или молчком, каждый по-своему, они ставили журналы в фанерную стойку или усаживались с этими журналами за длинный стол посреди учительской, обыкновеннейший стол с чернильным сукном, графином без пробки на фаянсовой старой тарелке и стаканом, надетым на горлышко. И был среди этих учителей словно обязательный для всякой школы толстяк, всезнающий добряк, этакий Тартарен из Тараскона, по-видимому, физик, непрестанно говоривший, хохотавший на всю учительскую жизнерадостным смехом: «Га-га-га! Га-га-га!» Была бесплотная литераторша в глухом платье на птичьей грудке, с красивыми печальными темными глазами. Была другая литераторша, величаво дебелая, с нежнейшим валиком-подбородком и со взглядом гусыни, увидевшей поблизости несъедобную божью коровку. Был худой, непрестанно и жадно куривший у форточки математик, кашляющий, спина в мелу, в глазах — формулы, в руке — транспортир. И еще впорхнули в учительскую две очень молодые женщины, блондинка и брюнетка, обе искусно завитые, прянодушистые, в нарядных переливающихся платьях — прямой вызов школьному благочинию. У блондинки платье было бело-розово-голубое, у брюнетки — красно-желто-коричневое. Они выделялись в учительской, точно бразильские бабочки среди капустниц, и держались соответственно своему облику. Я принял их за преподавательниц иностранного языка — так оно и оказалось впоследствии: «немка» и «англичанка». Их и звали одинаково — Нины Ивановны.
Последним вошел маленький, лысый, со впалыми висками мужичок лет шестидесяти, мрачный, словно бы обиженный на весь мир. Он был в сером лицованном пиджачке и в черных просаленных брючках, заправленных в высокие старческие валенки. В этих рыжих валенках, непомерно удлинявших его ноги и укорачивавших брючки до забавных пузырей, он прошел вдоль стола журавлем, как бы кланяясь при каждом шаге, сердито шлепнул карту с указкой на стол и, едко глянув на директора, видимо все еще переживая нечто весьма неприятное, сжал зубы так, что на углах скул под старческой кожей проступили тройные ребристые желвачки. Впрочем, Василий Трифоныч — так звали географа, он же был и биологом, как узнал я позднее, — всегда поигрывал желвачками. Это у него была привычка. А еще чем-то напоминал он домового, не страшного, в общем, обиженного, лишь с лохматым, колючим взглядом.
— Что ж, — сказал директор, возвращая документы, — добро пожаловать! — Он немножко грассировал, смягчал «р», но только чуточку, так что на слух было приятно и даже повторить хотелось. — Опыта у вас немного... Но опыт — дело житейское. Поживете — приобретете... Постигнете. Поработаете — узнаете нас... Мы — узнаем вас... Не знаешь — не ценишь, — как говорил Нерон.
— Он еще сказал: «Скажи, кто я, — скажу, кто ты...» — вдруг вырвалось у меня, очевидно, из желания повторить стиль директора, но так, что я и сам не ожидал, смутился. Не обиделся бы...