Тихий гром. Книга четвертая
То не гром гремит
в степи курганистой —
пушки грохают;
то не молнии
сверкают там —
шашки вострые;
то не дождь ручьями плещется —
кровь горячая.
1
Отшумели, отзвенели говорливыми ручьями в логах воды вешние, скатились в бурное половодье степных речек и ушли в просторные разливы могучих рек. С ними вольются они в горькую и соленую, как мужичья слеза, океанскую безбрежность.
Отшумели в Троицке пожары и грабежи винных складов. То, что не успели выпить и растащить по домам, — в речку вылили; растворенное и безвредное, катилось с вешними водами к великой матушке Оби. Никакой химик в обской воде уж не найдет признаков ни вина, ни водки, ни спирта, ни денатурата…
В те же первые дни мая 1917 года, когда винные склады прикончили, заодно и всех обитательниц домов терпимости разогнали, а хозяек выгнали из их заведений. Великое похмелье наступило.
Притихло все, примолкло. Каждый своим делом занялся.
Такими тихими становятся люди, когда присядут помолчать перед дальней и трудной дорогой. Тут вроде бы тоже присели.
Правда, молчать было некогда. Городом правила раньше Дума постоянная, теперь правит обновленная Дума — временная.
Троицкий Совет рабочих и солдатских депутатов ютился в помещении у городских пожарников и хлопотал у Думы лучшее помещение.
Еще в марте был избран Троицкий гражданский комитет, в котором оказались представители от купечества, от мусульман, от эсеров, кадетов, меньшевиков, от украинских националистов, от еврейской общины, от казаков, от рабочих и от солдат.
Голоса солдат и рабочих, среди которых были и большевистские, тонули в общем гаме активистов гражданского комитета.
О крестьянах пока мало поминали.
В Петрограде шли заседания Всероссийского казачьего кругового съезда. Туда съехалось более трехсот делегатов от всех двенадцати казачьих войск России. Был избран совет союза казачьих войск. Председателем его стал посланец донских казаков А. П. Савватеев, а товарищем председателя избрали войскового старшину Оренбургского войска Дутова.
Этот немолодой уже человек, не дослужившийся к пятидесяти трем годам и до полковничьего чина, в казачьем союзе брался за дело с большим размахом. Его имя скоро станет известным не только в пределах Оренбуржья. Дутовщина сделается верной опорой Колчака, реки крови разольются в степях, и всяк ужаснется жестокости, творимой казачьей армией.
И где бы ни собирались — в Петрограде ли, в Троицке — все эти комитеты, казачьи советы, думы ломали головы над тем, как не выпустить мужика темного из тех пут, какие веками плели ему «благодетели». А мужик в большинстве и не подозревал такой заботы. Доходили до него слухи, что новая власть будто бы землю должна отдать тому, кто повенчан с нею навечно, работает на ней — мужику, стало быть. И ждал он этой вести, как манны небесной.
2
Валом катились в деревни и станицы фронтовики. Осточертела всем война эта непонятная. За что, про что люди в окопах гниют, кровь без меры льют? Кому из солдат нужны германские земли да еще совсем далекие и неведомые Дарданеллы? Этого не только мужику сиволапому, но и казаку рядовому — надежде и опоре царской — не объясняли, потому тоже тянулся он домой.
Казачий урядник Родион Совков объявился в родительской избе глубокой ночью. Не то чтобы так оно само собой получилось, а не хотел он днем перед станичниками маячить, да еще к атаману пригласят объясняться. Путь от Миасса неблизкий. Потому хорошо перед вечером отдохнул он в березовом колке и так подрассчитал, чтобы по ночному безлюдью сразу домой пробраться да под горячее крылышко молодой жены нырнуть.
Но план этот вроде бы фальшивой монетой обернулся: не ждали его старики. А молодой жены и вовсе, дома не оказалось. Сразу же после первых объятий и слез материнских спросил настороженно:
— А Валентина чего не встает, не разбудили ее, что ль?
Дед Фока́ сжался весь, сузился. Тонкий крючковатый нос вроде бы еще сильнее навис острым концом над редкими серыми усами, а взлохмаченная борода, поправляемая трясущимися руками, стала вытягиваться в длину. Желтые вороватые глаза увертывались, чтоб не уколоться о суровый взгляд сына.
Бабка Проска металась по углам, на ходу накинув широченную юбку. Кофту застегивала она, когда бежала в чулан, попутно у порога ткнула деда острым локтем и уже из сеней заворчала с укоризною:
— Чего ж ты стоишь-то в подштанниках! Сын со службы пришел, а он и штаны не наденет…
— Ох, и верно, штаны бы хоть надеть да рубаху получше, — ухватился дед за бабкин поводок и двинулся мимо сына к горничной двери.
— Ушла, что ль, куда? — чуя недоброе, построжал Родион. — Чего ж вы молчите-то?
— Ушла, ушла, сынок, — пробегая из сеней к залавку, проворковала Проска.
— Да куда же ушла-то?! — гаркнул Родион так, что фитиль в лампе мигнул.
— К отцу сбежала сучка этакая, — уже спокойнее и будто бы с обидой доложил отец, выходя из горницы и на ходу застегивая шаровары. — Работать шибко ленивая кобыла, вот ей тута и не пондравилось. В семье у их заведено лодыря гонять, оттого и живут вечно в землянухе… Ну, садись к столу, сын. Чего ж ты на ногах-то будешь стоять.
— Да и вы не шибко тут наработали, кажись, как по двору-то я глянул, — потемнев лицом, сказал Родион и сел на свое место к столу.
— Да ведь с нас какой же спрос, Родя, — присаживаясь, оправдывался Фока́. — С поля уж потемну воротились вечером, оттого и во дворе не прибрано. Едва кости старые до места доволокли…
— Вот самогоночки откушайте, — суетилась Проска, стаскивая на стол все, что было возможно.
— Да не колготись ты с этой самогонкой, — подхватился Фока и шустро, по-молодому нырнул в подпол. Через минуту он показался оттуда с полнехонькой четвертью, заткнутой тряпицей. — Во! Прими-ка, сын. Чистая, как слеза младенца. Фабричная! Царской закваски, — восторгался он, возвращаясь на свое место. — В Троицким тута Первого мая все винные склады погорели. Рекой лилось! Вот я там и разжился.
— И много ты ухватил ее?
— Да много-то где ж в страсти этакой… Молодые и то погибали. Ну, ведерка три вырвал. Посуды не подвернулось больше, можно бы и еще!
— По-су-уды, — передразнила Проска, — сам-то чуть теплый воротилси.
Щупленькая, маленькая, порхала она, как пташка. Неприбранные волосы накрыла темным платком, туго завязав под подбородком, так что из этой темной рамки лишь задиристо торчал остренький птичий носик.
— Ну, присядь и ты, старая, — позвал дед. — Будя тебе таскать-то. И так уж на цельную свадьбу натаскала. Садись!
Пили за возвращение, повторяли — за возвращение. Снова наливали и снова поздравляли сына с возвращением. Старик гнал одну за другой и говорил о чем угодно, только не о земле. А Родиону именно об этом знать хотелось. И хмель, видать, не пробирал его по-настоящему, только отяжелел казак, будто чугуном налился, затвердел.
— Ну, и сколь же вы посеяли ноничка? — словно на допросе, легонько пристукнул кулаком по столу и вскинул черную бровь кверху.
Фока долго пережевывал сало. Борода у него и водкой залита, и крошками хлебными сплошь усыпана.
— Десять, — слезно икнул дед.
— А остальные сорок?
— Сыночек ты ро́дный, — запричитал старик и сунулся было к Родиону целоваться, но тот отклонился, — ежели б знали мы, что воротишься ты, кормилец наш, не сдал бы я под аренду землю…
— А чего жрать будем?! — перебил сын и, выдернув из кармана три пятерки Временного правительства, швырнул их отцу. — Деньги цену теряют. На те, какие ты за аренду взял, теперь ничего не купишь… Нахозяйничал ты тут, батя.
— Нахозяйничал! — вдруг ожесточился Фока. — И вы там навоевали тоже много. Царя, и того с трону спустили! А мы ведь, казаки-то, его милостью держались. Это вон мужланы голозадые против его глотку все драли. Да вы-то как же, казаки — надежа царская, — против его пошли?!
— Не сучи зря языком, — возразил Родион, — не воевали мы против его, в окопах сидели.
— Против его не воевали и за его не постояли.
Совсем не так эта встреча вышла, как грезилась она казаку в дальней дороге. И жены молодой не оказалось, и посев упущен. А разговор с отцом и вовсе заупокойный получился. Спать легли перед утром.
* * *
Поднялись не рано. Дед кинулся во двор порядки наводить. А Проска, бегая по бабьим своим делам, то и дело заглядывала в горницу, чтобы полюбоваться на сынка. Спал он, вольно раскинув руки. Ворот грязной рубахи распахнут, а на смуглой шее, переходя на плечо, будто грязный палец приложил кто-то — темно-коричневая клякса припечатана.