— Не приметила, что за казак?
— Не знаю я его. А обратно вез он в седле Вальку Даниных, на коленях она у его сидела, стало быть, муж ейный.
— Жена да муж — змея да уж, — сердито произнес Григорий. — Только змея-то, знать, не она, а он. У Совковых клин этот арендован. Вот он и погостил тута, мерзавец! Давай, Семка, подгоняй поближе подводу, на траву его положим. А мешки на па́рную скидаем.
Пока ребята делом своим занимались, Пигаска еще водичкой плеснула в лицо Леонтию и — глядь, разлепился сперва один глаз, а потом и другой, но глянули безумно, смутно, как из болотной воды. Потом очистился взгляд.
— Ребяты, ребяты! — обрадовалась бабка. — Глядить!
— Эх, чуток пораньше б вам подъехать, — еле слышно проскрипел Леонтий. — Мы б его, пса, веревкой скрутили… — И снова прикрыл глаза.
Сквозь бурый загар на лице у него проступила бледность. Залитый кровью и жалкий, лежал он у той полосы, что так дорого досталась на этот раз. Уложили сыновья Леонтия на траву в рыдван. В задке и Пигаска со своим багажом пристроилась. За кучера Григорий сел и пустил свою подводу вперед. Ехали шагом. На ямках рыдван потряхивало легонько, но трава смягчала удары. Леонтий снова открыл глаза. Григорий, сидя к нему боком, не спускал взгляда с отца.
— Да кто ж тебя удостоил-то эдак, тятя?
— Казак… молодой… Сынок Фоки, кажись…
— За что?
— Дык ведь у злой Натальи все люди канальи… землю… отнять хотел… Ну… я не отдал…
По словечку выпытывал Григорий подробности. Леонтия подрастрясло, пришел он в себя окончательно и пытался говорить охотнее, но потеря крови сказывалась — голову обносило.
— А чем он тебя? — дав отдохнуть раненому, снова спросил Григорий.
— Шашкой, пес… Как рубанеть… так полголовы, небось, и отлетело…
— Ну, голова-то цела поколь, а мочка уха вон, и правда, почти отлетела. Да не востряком, видать, вдарил — обушком. А то бы и, верно, расколол он тебе черепок.
Говорил Григорий сдержанно, подбодрить отца старался, а внутри вскипала бешеная злость. И не только на этого казака — с рожденья видел он несправедливость. То один и тот же участок двум мужикам сдадут, то плетью кого отвозят, то ягоды отнимут, то лошадь уведут. И никакого с них спроса, никакого суда. Сколько же терпеть мужику?!
— А звать-то как же его? — ни к кому не обращаясь, спросил Григорий.
— Родионом, кажись, — подала голос Пигаска с другого конца рыдвана. — Та́к Валька-то его называла, как гадать на его приходила.
— Родион Фокич, стало быть, Совков, — подытожил Григорий и повторил еще для верности, будто бы запоминая это имя.
В хуторе, как только въехали, вокруг подвод начала собираться толпа. Как узнае́тся, как передается любая весть, того не объяснить, но в считанные минуты, пока до шлыковского двора доехали, порядочно собралось народу. Правда, больше-то старый да малый — остальные делом заняты, но и из тех, кто не в поле, тут же оказались.
— Убили! Убили! — выскочив из калитки, закричала Маню́шка. Вся она была встрепанная. Угол фартука за очкур заткнут. Руки по локоть в мыльной воде. Платок с головы съехал. — Да родимый ты мой, ненаглядный. Да чего ж это с тобой сделали, супоста-аты…
— Водички, водички тепленькой принеси, — толкала ее в бок Пигаска. — Тута и обмоем. Чего же домой-то этакого тащить.
— Чего, сызнова, что ли, казачишки разбойничают? — Это кум Гаврюха интересовался, проталкиваясь к рыдвану. Здесь уже все знали, что и как случилось.
— Каза́ки обычьем — собаки, — отозвался дед Илья Проказин. Стоял он тут в армяке, хоть и жарко было, и босой, как всегда. В руках у него — кол, толщиною в оглоблю.
— То нагайкой да кулаком они с нами управлялись, — опять заговорил Гаврюха. — А теперь уж до шашек дошли. Вот ведь в чем слава-то казачья! За лучшей не гонятся они.
— И слава у их казачья, и жизнь собачья, — пробасил Филипп Мослов сумрачно. — Завсегда царь их подкармливал, как хороший хозяин собаку, а они за его грызли всех кругом.
Подковыляв на деревянной ноге, к рыдвану подступился Тихон Рослов и, глядя, как Манюшка с бабкой Пигаской обмывают Леонтия, как стекает с него густо кровавая вода, забористо крякнул и покачал головой.
— Дак вот чем глаза-то мужику промывают, чтоб лучше видел!
— Еще как промывают-то, Тиша, — отозвался Леонтий. Уху вот стервец отрубил, и ваших нету…
Все они возмущались, понимая свое бессилие и безнаказанность разбоя. К атаману станичному идти бесполезно: блоха блоху не ест. В судах и раньше не раз пробовали правду искать — не нашли. А теперь и вовсе ничего не поймешь. Власти перемешались, да и суда-то, наверно, никакого нет. И снова глухим рокотом дальнего грома отшумит в мужичьих сердцах невзгода, и на Великих Весах Правды прибавится еще одна гирька — та самая, что переполнит Чашу Терпения и перетянет ее.
Едва ли кто-нибудь из них догадывался, что это был, не только последний вовеки безответный казачий удар по мужику, но и первый, изначальный удар нависшей и готовой уже взорваться гражданской войны в здешних местах.
Кто же мог тогда подумать, что тонкая эта струйка крови от уха Леонтия Шлыкова — не просто струйка, а изначальный кровавый родничок. Скоро тысячи таких родничков забурлят горячими ручьями и разольются кровавыми реками не за тысячи верст где-то на германском фронте, а вот здесь, на родимых мирных полях, не политых кровью со времен Пугачева.
Кончилось в темной душе мужика вековое «непротивление злу», вот-вот сверкнут оттуда испепеляющие молнии и грянет гром. Будто заложен фугас, и будто сапер уже подпалил конец бикфордова шнура. Тишина сохранится лишь до тех пор, пока горит шнур, а потом все взлетит на воздух и перемешается с пеплом.
5
С тех пор как вытурили Кольку Кестера из гимназии, отец держал его как работника. С ребятами деревенскими так и не сошелся он, с девками на редких вечерках тоже не бывал. Жил бирюком, оторванным от всего света. Мать исподтишка жалела его, но воля отцовская в доме была непререкаема.
Сам Иван Федорович приглядывался к сыну исподволь. То видел в нем упрямую, молчаливую непокорность, то казалось, что сын вполне смирился со своим положением, одумался, работает как вол и глупостей никаких не допускает. В такие минуты даже в его железном сердце мягким вьюном шевелилась жалость, потому начинал он задумываться о будущем сына.
И уж кому из них первому взбрело — Ивану ли Федоровичу, или Берте, — но единодушно решили оба, что самое великое благо сделают они для сына, если женят его. Как-то за ужином, еще в середине апреля, кажется, Иван Федорович спросил бодренько:
— Ну как, невесту не приглядел еще себе, Николай?
— Нет, — отчужденно буркнул Колька, толкая в рот ложку. Ему и в голову не пришло, что вопрос этот вовсе не праздный, а многое за ним значится.
— А Кланю Ивана Корниловича Мастакова ты знаешь? — подхватила начатый разговор Берта.
— Знаю.
— Девка она красивая, работящая, из хорошей семьи, — продолжил Иван Федорович. — Она — Ивановна, ты — Иванович, будете, как брат с сестрой…
— Чем не невеста тебе? Такая видная девушка! — нетерпеливо перебила его Берта.
«Спелись уже, черти старые, — зло подумал Колька. — Видать, и вправду женить надумали». Не мог предвидеть он столь крутого поворота в жизни. Кланьку-то знал и не раз на нее откровенно заглядывался.
— Так что же ты молчишь? — наступала мать — Должны же мы знать, чего ты хочешь!
— Да ничего уж я не хочу!
— Как это так? — построжал Иван Федорович. — Мы пошлем сватов, а ты скажешь: «Не хочу жениться!» Для чего же нам позориться перед народом и девку позорить?
— Ну и посылайте, коли надумали…
— Так согласен ли ты? — добивалась мать. — Ты так отвечаешь, будто тебе все равно.
— А мне и так все равно, — сердито рыкнул Колька и вышел из-за стола, не закончив ужина и потянувшись в карман пиджака, висевшего на стенке, за куревом. Курил он уже открыто. — Согласен!
Родители переглянулись недоуменно. Однако лица их тут же засветились, поскольку стало ясно, что план с женитьбой удается. Так они надеялись привязать сына к хозяйству и постепенно переделать его из работника в настоящего владельца, способного с прибылью вести дело, поставленное отцом.
Нажимать излишне и торопиться не стали, давая сыну опомниться, привыкнуть к мысли о новом своем положении. К тому же сев надо было закончить, освободиться от срочных работ. Потому лишь во второй половине мая, прежде чем настраивать самогонный аппарат, решили заслать сватов к невесте и выяснить отношение ее родителей к столь важному шагу.
Да где же их взять, сватов-то? Жили Кестеры обособленно, никого к себе близко не подпускали, тогда как почти все другие семьи в хуторе были переплетены немыслимо мудреной вязью сватовства, кумовства и прочими родственными узами. К тому же лишь в начале войны, испугавшись правительственного закона о лишении немцев земли в России, Кестер принял православную веру, но в церкви бывали они с Бертой редко и неохотно, ни свадебные, ни похоронные обряды пока не касались их.