Харитон перед уходом в армию все звал Дуню днем погулять за селом, в перелесках, где надежно, что за ними не будет постороннего догляду. Ему думалось, что среди полевой тишины, под высоким небом он совсем поймет ее и успокоится. Но Дуня никак не могла поверить, что способна возбудить к себе такой интерес, и вместе с тем ей хотелось верить Харитону, однако она боялась брата Аркани, матери, людей: молва навек замарает ее, а жениться Харитону все равно не дадут на ней, нищей Дуське, Обноске — так называли ее по-уличному, и она знала об этом.
Из армии в тайных письмах через друга Петьку Зимогора Харитон умолял Дуню послать ему фотокарточку. Дуня, когда с братом Аркашей возила в город дрова, украдом от него сфотографировалась. Харитон получил карточку, но конверт в дороге небрежно помяли, и хрупкая фотобумага местами переломилась. Однако самое печальное состояло в том, что на снимке у Дуни выкрошилась левая бровь, и Харитон, человек не суеверный, почему-то с тревогой стал ждать от нее горьких вестей. И правда, письма от нее пошли совсем убитые: она, не таясь, писала Харитону, что задавило ее ретивое смертной тоской…
Он подходил к околице села и все еще не мог определить, куда пойдет сперва — домой или к Оглоблиным, чтобы передать им поклон от Семена Григорьевича и под этим предлогом увидеть Дуню: ведь только с нею он может решить, как ему жить дальше. А ноги несли и несли, и вдруг у ворот крайней избы увидел отцовские дрожки, запряженные Чародеем, белым жеребцом, с легким породистым телом. У Чародея острые, чуткие уши, настороженно-умная морда, да и сам он большой недотрога: если достать всегда вздрагивающий и утянутый его пах плеткой, он вынесет на колокольню. Харитон удивился и обрадовался Чародею, заторопился к нему, и пока шел до запыленных, отделанных медью дрожек, вспомнил, что любил жеребчика за его детскую пугливость, за умение ходить боком, и ненавидел за то, что он трудно имался в лугах.
Ловко брал его в загон только Яшка Умница, живший у Кадушкиных в работниках. Чародей почему-то робел и весь покрывался потом только при одном появлении Яшки. А тот с кошачьей увертливостью заметывался ему на спину, разматывал поводья уздечки и, не давая ему ходу, порол оборотью с железными кольцами. Однажды, это было в тот год, когда Кадушкины ставили новую конюшню, Харитон и Яшка возили бревна из лесу. Федот Федотыч распорядился припрячь к лошади Харитона Чародея — пусть-де обминается возле оглобель. На продолянской дороге Харитон посадил передки в глубокую колею и отстал от Яшки. Тот вернулся почти из-под деревни, прибежал потный, рассерженный, с несуразной матерщиной, и начал жестоко лупить и коренника, и пристяжного жеребчика. Нахлестанные кони выдернули воз, а Яшка, ополоснув жаркое лицо водой из колдобины, вытерся подолом рубахи и зло повеселел:
— Хреновый ты хозяин, скотина ежели тебя не боится.
Не знал Яшка, что Харитон чудом не размозжил ему голову березовым стяжком, когда с морды одичавшего жеребчика срывались мотки кровавой пены.
Выехали из лесу на добрую дорогу, и Яшка, приглядевшись к хозяйскому сыну, понял, что тот не в себе.
— Коней пожалел? Конечно, свои. Вам дай волю, своих лошадей в конюшню запрете, а пахать станете на работниках.
— Не то мелешь, Яшка.
— Не то? Гляди-ко ты, не то. Не по-ученому, выходит, говорит Яшка. А Яшка по-другому не обучен. Яшка работник из работников и вилавиться не любит: у Яшки что на уме, то и на языке. Батя твой за копейку в церкви навалит. Я и ему сказывал так. А что не так-то, Харитон Федотыч? — Яшка, голодный и остервенелый, искал ссоры.
— Я тебя, Яшка, упреждаю: будешь при мне тиранить скотину, зашибу как мокрицу. На нас злобишься, а скотина виноватая.
Яшка так весь и дернулся, чтобы опоясать Харитошку витой плетью, да удержался на последней грани, но обнадежил:
— Ты от меня не уйдешь, кулацкий выродок! — и больше ни слова не сказал за всю дорогу. А потом стал приглядываться к Харитону и увидел в его длинных и тощих руках что-то действительно хваткое, опасное: и зашибет, стервец. Но бить коней Яков перестал.
Пока Харитон подходил да осматривал жеребчика, совсем заматеревшего, с широкой спиной, в открытое окно избы разглядывали самого Харитона. И вдруг забухали двери в избе, кто-то просыпал каблучную дробь по ступенькам, топот у ворот. Харитона схватили в объятья, стали обнимать, тискать, кто-то тыкался мокрой сивушной бородой прямо в губы.
Едва Харитон отбился от пьяных, оправился, поднял с земли свой мешок, упавший с плеча в сутолоке. Вокруг толклись Ванюшка Волк, Егор Сиротка, Аркашка Оглоблин, бабы, старухи. Только сторонки держался Рямок Титушко, в новой красной рубахе распояской, в холщовых портах и как всегда босой.
— Эко, эко, напали. Схлынь, говорю. Схлынь, окаянные, схлынь. — В воротах появился сам Федот Федотыч Кадушкин, мужик рослый, надломленный в пояснице, и потому особенно рукастый. У него густые, с прямым подрезом усы и крепкий раздвоенный подбородок. Глаза посажены мелко, круглы, востры. Ходит Кадушкин загребом, землю под шаг берет широко. Подошел к сыну степенно, оглядел и обнял тоже взагреб.
— Вот, мужики, — сказал наконец, отпустив сына, и, не найдя далее слов, осекся, счастливо обмяк. Бабы единодушно вздохнули, засморкались в свои запоны.
— Теперь что, мужики, — как-то разом окрепился Федот Федотыч, повеселел: — Кто волен, милости прошу, — и, наклонившись к Егору Сиротке, шепнул, чтобы тот непременно был с гармошкой.
— Живой рукой, который, — подхватился Егор и приплясом пошел по двору.
Вечером в доме Кадушкина был затеян пир. Из открытых окон валило горячей скоромщиной, квашеной капустой, табаком. Пшеничную водку облегчали клюквенным настоем. Ко второму столу подали свежую убоину — Федот Федотыч распорядился завалить кабана.
Егор резал на своей звонкой тальянке скудные плясовые наигрыши: то да по тому, то да по тому. Жена его, Ефросинья, с жирными подмышками и набрякшим сосредоточенным лицом, черпала густой навар из блюда — ложку себе да ложку мужу; также и мяса — кусок себе, кусок Егору, а Егор и жевал, и играл, и еще уловчался петь:
Николай, давай попляшем.
Николай, давай попляшем.
Ни-ко-лааа-юшка…
За спиной у них сутолочились ребятишки, отбивая друг у друга подачки и жадно сверкая белозубыми ртами. Их тонкие загорелые ручонки, с острыми ногтями, так и мелькали, схватываясь из-за куска.
Разведенная молодуха Валентина Строкова, в длинной юбке, с тугим и широким до самых грудей поясом, мелко топала по горнице, зазывно рдея и опустив ресницы. Иногда она мягко всплескивала ладошками и начинала дрожать то одним, то другим плечом, словно зазябла всем телом. Заступая ей дорогу и не слушая гармошку, ожесточенно бил в половицы сапожищами Аркашка Оглоблин. Мокрый, горячий, он ошалел глазами, совал в рот палец и, оттягивая щеку, так громко хлопал, будто хозяин распечатывал бутылки со старинным вином.
Сам Федот Федотыч сидел во главе стола, пил мало и сумрачно косился на зеркало, разглядывая свою шею, тонкую, черную и жилистую, как старые гужи на хомуте. Думая о своей изработанной шее, думал еще о том, что пировать на встрече Харитона не пришел председатель сельсовета Яков Умнов. «Осердился, холера. За прошлое осердился. Батрачил на меня вроде. А работник был некорыстный, я таких не больно жалую. И то сказать, Яша, — рассуждал сам про себя Кадушкин, — и то сказать, Яша, не председай ты у нас в селе — я бы и разговаривать с тобой не стал, а не то что звать в гости».
Но времена меняются. Поклонился Кадушкин своему батраку, а тот и ухом, видать, не повел. Может, ждет особого приглашения? «Сказать, что ль, Харитону, чтоб сбегал позвал еще, — вскинулся опять Федот Федотыч. — Черт с ним, не обопьет. А за работу евонную, коль доведет господь звать в наем, копейки лишней не положу. Попросишь — за так дам. Но за плохую работу, — извини, сударик».
Харитон сидел с Титушком на сундуке и держал в одной руке графин, в другой налитый стакашек. Титушко уверительно распластал на груди своей пятерню, крутил бородой, не брал угощения. Федот Федотыч подошел к ним, и Титушко взмолился:
— Неволит сынок твой, Федот Федотыч, а ведь я — тьфу, тьфу, — и Титушко перекрестился.
— И то не в коня овес, — согласился Федот Федотыч и, взяв стаканчик из рук сына, выпил, порожний спрятал в карман жилетки. — Пойдем-ка на волю — охолонем тако. — Обнял сына за плечи. Повел.
Но и во дворе людно. На дрожках сидели девки-недоросли и складно пели:
Увидел в глазах слезы,
Обнял, поцеловал…
Ворота были бесхозяйно распахнуты: кому охота, тот и заходи. Чужие собаки принюхивались по зауголкам. Федот Федотыч турнул с крыльца ребятишек и хотел поговорить с Харитоном, но из дому вышла счастливо веселая и разгоряченная Валентина Строкова, которой хотелось шуметь, плясать, широко разметнув полные руки. Обмахиваясь платочком, она нарочно споткнулась на последней ступеньке, оперлась на руку Харитона и, запрокинув лицо, захохотала ему в глаза.