— Прости. Я не хотел обидеть его. Я хочу защитить его… Пусть мертвого, но защитить… его совесть и честь. Я же тебе сказал: это он убил отца, Желтая птица.
— Ты не в себе, Курбан. Иди ляг, отдохни, — снова тихо и ласково сказала Тозагюль и погладила его большую натруженную руку. — Иди. Послушай меня.
— Нет, я поеду… найду Желтую птицу. И убью его. Отомщу.
— Но ведь отца сбили во время скачки. Не трогай Желтую птицу, Курбан.
— Ты ребенок, Тозагюль. Твоя душа доверчива и чиста, как у Рустама. Тебе невдомек, что все это сделал Желтая птица. И этот улак он придумал нарочно. Он хотел отомстить отцу, что тот пренебрег его богатством и отдал тебя… мне. Нет, я найду его. Пусть он знает, что бедные люди не дураки.
Курбан вдел ногу в стремя и вскочил в седло. Тозагюль закричала, вцепилась в стремя, заговорила быстро, горячо:
— Нет, ты не сделаешь этого, Курбан! Не сделаешь. Разве ты хочешь, чтобы Рустам и я остались сиротами?! Я не хочу. Я не пущу тебя. Подумай, что ты делаешь?!
— Я отомщу Желтой птице за тебя, за себя и за твоего отца. Я убью его и вернусь. Меня никто не задержит. Я знаю это. Мне поможет бог.
— Нет, Курбан, нет! Мы останемся сиротами. Пойми это. Ведь мы любим тебя!
— А потом разве будете меньше любить?
— Нет, больше, больше. Конечно, больше. Но ведь за это тебя арестуют жандармы. И тебя казнят. Слышишь?! Слезай с коня!
— Нет, Тозагюль. Прости меня.
Он тронул коня, но Тозагюль бежала рядом, держась за стремя. Наконец он нагнулся, оторвал ее руки от стремени и пришпорил коня.
2
Всю ночь Тозагюль прислушивалась к тишине, ждала Курбана. Изредка просыпался маленький Рустам, плакал. Тозагюль склонялась над его колыбелью, брала его на руки и долго ходила с ним по скрипучей циновке. И оттого, что она держала на руках это маленькое, сонное, беспомощное существо, ей было не так страшно.
Когда пришло утро, а Курбан не приехал, тревожное ожидание перешло в навязчивое предчувствие, что с ним случилась беда. Ей хотелось хоть у кого-нибудь спросить совета, что делать, куда бежать, где искать Курбана. Но спросить было некого, кругом лишь мрачной стеной стояли молчаливые камыши. Тозагюль уже не раз за утро выбегала на дорогу, но она была пустынна. Только однажды проехала на ослах небольшая кавалькада набожных чалмоносцев, оживленно беседующих о вчерашнем базаре, да угрюмо позвякивая колоколом, прошел караван верблюдов с керосиновыми бидонами. Когда Тозагюль, стоя у дороги, решила было сходить в кузницу посмотреть, все ли там в порядке и разжечь, сама не зная зачем, в горне огонь, вдали из-за поворота показались знакомые больничные дрожки. Это были дрожки Надежды Сергеевны Малясовой, той самой сестры милосердия, которая четыре года назад оставила Петербург и приехала в этот далекий, неведомый для нее край. Эта красивая русская женщина владела драгоценным даром — любовью к людям. Подчас, испытывая тяжелые лишения и подвергаясь опасности, ночью ли, днем ли, в дождь или в зной садилась она на свои, жесткие больничные дрожки и ехала за десятки верст, чтобы отвезти больному малярией несколько порошков хинина, сделать перевязку годовалому ребенку, который упал в сандал с горячими углями, или показать, как надо закапывать лекарство в глаза больным трахомой.
Увидев Малясову, Тозагюль сначала обрадовалась — аллах многомилостив и справедлив, он послал ей чудесного человека в такую трудную минуту. Теперь было с кем посоветоваться, с кем поделиться тревожными мыслями. Но вслед за тем Тозагюль испугалась. «Это она едет что-то сообщить мне о Курбане. Верно, он уж у нее в больнице раненый. Или мертвый. О боже!..»
Тозагюль видела, как Малясова, подъезжая и сидя на дрожках, еще издали улыбалась. Потом она легко спорхнула с дрожек, порывисто обняла Тозагюль, Одной рукой Тозагюль держала ребенка, а другой прикрывала лицо краешком паранджи.
— Дорогая моя Гуленька! Как ты живешь? Здорова ли? Здоров ли Курбан и вот этот чижик? — спрашивала Надежда Сергеевна, продолжая гладить и чуть похлопывать легкими, как крылья, белыми ладонями плечи Тозагюль и прижиматься щекой к ее щеке. — Да что ж ты все прячешься? От кого ты прячешься?! — игриво и ласково воскликнула Малясова и оглянулась на дрожки. — А-а, понимаю, понимаю. Прости меня, Гуленька, прости великодушно.
На дрожках сидел знакомый Тозагюль бородатый человек в каламянковой косоворотке и каламянковом картузе и, слегка отвернувшись от женщин, с таким пристальным вниманием и изумлением рассматривал и перебирал вожжи, словно они были не ременные, а бриллиантовые.
— Кузьма Захарыч — истинный мусульманин. Дороже всего он ценит в женщине застенчивость и целомудрие, — сказала Надежда Сергеевна. — Вот уж четыре года он бывает в вашем доме, но ни разу не позволил себе взглянуть на тебя, если твое лицо открыто.
— Да… Он хороший человек, — тихо отозвалась Тозагюль. — Я и не знаю… Он арбакеш?… Или твой помощник?..
— Кузьма Захарыч? Арбакеш? Как тебе сказать… Жалованье у него кучерское, но он и за кучера, и за конюха, и за аптекаря… Одним словом, ты верно определила: Кузьма Захарыч — мой помощник. И жнец, и чтец, и на дуде игрец. Без него мне пришлось бы трудно. Не потому, Гуленька, что нельзя найти арбакеша или конюха другого. Не потому. Кузьма Захарыч мне вместо отца.
— Отца?..
— Да. Но ты что такая скучная? Что с тобой. Гуленька?..
— Два дня назад мы схоронили… — прошептала Тозагюль, низко опустив голову.
— Схоронили?.. Кого?
— Отца… Юнуса-ата…
— Отца?! Дядю Юнуса?!
— Да.
Ошеломленная Надежда Сергеевна молчала.
— Кузьма Захарыч, — сказала она кучеру, — мы сделаем здесь остановку. Заворачивайте лошадь.
Затем она молча взяла из рук Тозагюль маленького Рустама. Они направились к дому.
— А что ж ты здесь на дороге делала, Гуленька? — спросила Надежда Сергеевна. — Или к Курбану в кузницу направилась, да меня увидела?
— Я его жду. И всю ночь ждала. Не вытерпела, пошла на дорогу.
— Я тебя не пойму. Кого ты всю ночь ждала?
— Его. Курбана. Он уехал… Он уехал далеко. — Тозагюль вдруг покачнулась, словно кто-то сильно толкнул ее в грудь.
Надежда Сергеевна подхватила ее под руку, и они пошли молча.
Спустя полчаса Малясова знала все, что произошло в этом доме. Обе женщины сидели друг против друга на полу над холодным сандалом, за низеньким столиком, покрытым куском белой маты, на котором лежали разломанные кукурузные лепешки, агатовые гроздья чараса и зеленая кисть сладкого муската. На земляном полу, возле хозяйки, стоял черный чугунный кумган с заваренным по случаю гостьи «фамильным» чаем.
— Желтая птица — вампир. Это скиф. Чудовище, которое может затоптать человека копытами своего коня, а может подарить ему целый табун. Как наш Троекуров. Захочет — дочь за тебя отдаст, захочет — собаками затравит. И я никак не могу понять, где же бог, Гуленька? Почему он поступает так несправедливо?
— Не надо. Что ты?! Это большой грех так говорить, Аллах многомилостив и справедлив.
— Не знаю, не знаю… Но если так, скажи мне, почему он поступает несправедливо?
— Я не знаю, за что он прогневался на нас?! — низко опустив голову, прошептала Тозагюль. — За что он покарал отца? Ведь он был такой добрый, такой ласковый. Он никогда никому не причинил зла. А Желтая птица…
«Живет и здравствует», — хотела сказать Надежда Сергеевна, но посмотрела на Тозагюль и промолчала.
Четыре года, через каждые два-три месяца, а то и чаще, ездила Надежда Сергеевна по этой дороге в Ташкент за лекарствами и не помнила случая, когда бы она не остановилась в домике близ Безымянного кургана среди милых ее сердцу людей. Эти встречи для обеих женщин были всегда неожиданны, и потому особенно восторженны, по-женски даже чуточку сентиментальны. Постепенно время сдвинуло эти встречи настолько тесно, что их уже трудно было отделить одну от другой, вспомнить каждую встречу отдельно. Они переросли в одно, очень сильное и глубокое чувство, обе женщины теперь знали его и ценили, берегли, как самое дорогое и святое в жизни: это была их дружба.
Но день, когда они впервые увидели друг друга, часто вспоминался им обеим. Чтобы отвлечь сейчас Тозагюль от мрачных мыслей, Надежда Сергеевна снова вспомнила их первую встречу, заговорила:
— Гуленька, ты понимаешь, тот день мне всегда вспоминается, когда я думаю о детстве. Детство, ты понимаешь?.. Далекое, милое… Пусть тяжелое, безрадостное, но всегда милое, дорогое. Но скажи мне, при чем тут детство и наша встреча? Ведь когда мы встретились, мы обе уже были взрослые. И между детством и нашей встречей лежат годы, версты, пространства, события, которые нас разделяют. Только пройдя через все это, мы с тобой встретились, будто через горы перевалили. Ты понимаешь? Время, расстояние, жизнь! Ведь через все это надо было пройти, чтобы встретиться. Ведь если представить себе все это нагромождение, — это… как ваши горы. Верно я говорю?