— Верно.
— Тот день… первый день нашей встречи… Ты помнишь?.. Он, как сегодня, стоит передо мной. Может быть, он забылся бы, если б мы с тобой не подружились. Даже, наверное, забылся бы. А теперь он будет всегда, всю жизнь стоять перед глазами, как начало нашей дружбы…
В тот день Надежда Сергеевна везла из Ташкента медикаменты. В маленьком ящике, намертво увязанном Кузьмой Захарычем черной волосяной веревкой на задке дрожек, помещался флакон йода, сотни полторы порошков хинина, цинковая мазь, темно-вишневый кристаллический марганцево-кислый калий, бинты и вата. Этот простой фанерный ящик радовал и даже волновал Надежду Сергеевну, словно в нем она везла свое счастье. Всю дорогу она не снимала с него руки и часто говорила Кузьме Захарычу:
— Здесь очень тряско в конце повозки, Кузьма Захарыч.
— Так я же про то самое и говорю, — отвечал Кузьма Захарыч. — Пересядьте вот сюда, поближе к передку. Тут совсем не трясет.
— Да нет… Я не про себя.
— А про што же вы, Надежда Сергеевна?
— Флакон с йодом у нас не разобьется?
— Я же его в вату завернул, как дитя-недоноска. И промежду бинтами поставил. Ведь вы сами видели, Надежда Сергеевна.
— Видела, а все-таки беспокоюсь.
— Золотое у вас сердце, барышня. Ведь вы, я чай знаю, Надежда Сергеевна, об них все тревожитесь?
— О ком, Кузьма Захарыч?..
— О народе этом, об азиатах.
— О них, Кузьма Захарыч, о них. Вы посмотрите, какие они труженики, какие добрые у них сердца, А как живут! Как живет этот кузнец Курбан?! Спит на циновке, питается ячменной лепешкой. Кстати, Кузьма Захарыч, давайте тут опять остановимся. Уж очень вода здесь в колодце холодная, зубы ломит.
— Непременно надо остановиться, лошадь покормить да напоить тоже самое.
Возле кузницы было пустынно и тихо: ни души, ни звука. Даже молоток Курбана, вечно звеневший о наковальню, молчал.
Спрыгнув с дрожек, Надежда Сергеевна направилась к колодцу. Она не сразу заметила, что там, близ него, прислонившись спиной к стволу старой шелковицы, сидел на земле Курбан, а возле него, сбросив к ногам паранджу, стояла на коленях девушка. Они были так увлечены друг другом, что ничего не замечали: ни Надежды Сергеевны, которая приостановилась от них шагах в пяти, вдруг увидев их и не зная, что делать: то ли идти, то ли стоять на месте. Девушка, продолжая стоять на коленях, тщетно пыталась оторвать от своей паранджи какой-то лоскут и что-то говорила при этом Курбану обиженно и торопливо. Десятки длинных косичек свесились с обеих сторон ей на грудь, закрывая щеки. Раза два она протягивала паранджу Курбану, но тот, почему-то зажав на левой руке большой палец, добродушно посмеивался и всякий раз отводил ее руки.
— Тпру, Ласточка, тпру! Куда рвешься? — закричал вдруг Кузьма Захарыч, под уздцы сводя лошадь с дороги.
Они встрепенулись. Курбан отпрянул от дерева, взглянул на дорогу. Девушка поспешно набросила на себя паранджу, встала и спряталась за ствол дерева.
— Ассалам алейкум, дорогой мастер! — приветствовала Надежда Сергеевна Курбана. — Что это у вас с пальцем? — спросила она, беря его за окровавленную руку.
— Пустяки, сестрица Надира, — смущенно отвечал Курбан, поднявшись на ноги. — Ноготь вот сбил молотком. Загляделся на красавицу… — виновато улыбаясь, он поглядел на Тозагюль, которая не знала, куда деваться от стыда и смущения, и продолжала стоять за деревом, отвернувшись от них и прикрывая лицо краем паранджи. — Только глянул на нее — и ногтя как не было на пальце, — снова с улыбкой сказал Курбан.
Надежда Сергеевна велела Кузьме Захарычу немедленно распаковать ящик, достать йод и бинты.
— Это вы чем же его присыпали? — спросила она, оглядывая палец.
Курбан понял вопрос, но не знал, как ответить. Он молча сходил в кузницу, принес оттуда кусочек древесного угля, растер его в ладонях и, засмеявшись, высыпал черный порошок на кровоточащий палец.
— Что вы делаете?! — воскликнула Надежда Сергеевна. — У меня есть йод и бинты.
— Не надо, сестрица Надира. Ведь это пустяки. Можно не перевязывать. И так хорошо заживет, — виновато, словно оправдываясь, говорил Курбан. — Толченый уголь у нас первое лекарство. Я вот и Тозагюль это самое говорил, но она меня тоже не слушала.
Оказалось, что девушка хотела оторвать от паранджи лоскуток, чтобы завязать Курбану палец, и в то время, как она пыталась это сделать, стоя перед ним на коленях и слезно упрашивая его не упрямиться, подъехали на своих дрожках Надежда Сергеевна и Кузьма Захарыч.
— Как ее зовут? — спросила Надежда Сергеевна Курбана.
— Тозагюль. Чистый цветок.
— Чистый цветок. Чудесное имя. Тозагюль!
Надежда Сергеевна тихо приблизилась к девушке, остановилась за ее спиной и, щадя ее девическую стыдливость, сказала ласково, как любимой сестренке:
— Тозагюль, оглянись! Ну оглянись же, чего ты боишься? Я ведь не мужчина. Зачем ты от меня закрываешься?
— Я тебя не боюсь! — прошептала она в ответ. — Ты кяфирка. Неверная.
Но как ни тихо произнесла она эти слова, Курбан услышал их.
— Тозагюль… Не смей так! Слышишь?! Она твоя старшая сестра И хочет тебе добра, — сказал он, задохнувшись от гнева.
Надежда Сергеевна тронула Курбана за локоть. Он ушел.
— Тозагюль… Это ничего… Ты не сердись на него. И на меня не сердись. Я ведь тебе ничего не хочу плохого. Ты знаешь, я ведь бросила Петербург… Понимаешь?! Петербург! И приехала сюда, чтобы познакомиться с тобой. И не только познакомиться, но и поучиться у тебя твоему языку, а ты чтобы поучилась моему, русскому. Давай, хочешь будем учиться вместе, я вашему, а ты нашему? А?..
Тозагюль чуточку сдвинула со щеки край паранджи и уголком глаза посмотрела на Малясову.
— Вот и давно бы так. Ведь ты добрая, хорошая, я знаю, — сказала Надежда Сергеевна и легонько обняла ее за плечи. — И имя у тебя такое ласковое — Тозагюль, Гуля… Гуленька… У нас в России знаешь кого так зовут? Голубку… Гуленьку… Вот и я тебя буду так звать, Голубкой… Гуленькой… А меня твой Курбан зовет… знаешь как? Надира. Меня зовут Надей, Надеждой. Это по-нашему, по-русски. А он назвал меня по-своему — Надирой. И меня уже все так зовут: Надира. Мне очень нравится. — Она тронула ее за край одежды, приоткрыла лицо у Тозагюль, и они вдруг обе улыбнулись. — Ну, пойдем посидим у колодца. В холодочке.
Так началась их дружба в тот памятный день. Обе женщины помнили все до мельчайших подробностей: и слова, которые сказали они друг другу, и негодование Курбана, и алые крупные капли, часто падавшие на землю с его большого пальца, и полуденный зной над курганом, и желанную прохладу под тенистой шелковицей у колодца, где они сидели до тех пор, пока за дочкой не пришла мать, тетушка Кундуз. Но самым памятным и большим счастьем был букварь, обыкновенный детский букварь, который Надежда Сергеевна подарила Тозагюль. Много радостных минут и волнений, которые дотоле Тозагюль никогда не испытывала, пережила она впоследствии с этим букварем. Какими бы мимолетными и случайными ни бывали их встречи потом, Надежда Сергеевна успевала показать ей две-три новых буквы и через два года Тозагюль не только знала русский алфавит, но и умела немного читать, писать, разговаривать, сильно коверкая каждое слово и смеясь над своей беспомощностью.
Когда Тозагюль стала женой, потом матерью, они часто, уже вместе с Курбаном, сидели над букварем, мечтая о том времени, когда подрастет их шустрый черноглазый первенец и, усевшись у кого-нибудь из них на коленях, станет водить по строчкам пальцем и, растягивая каждую букву, читать вслух:
— А… а… Ау… Мама, ау…
— Надира, я, должно быть, умру от счастья, когда наш Рустам возьмет букварь и скажет мне по-русски: «Мама, ау!» — сказала сегодня Тозагюль.
— Я вижу, Гуленька, как мы нужны друг другу. Дружба с тобой доставила мне очень-очень много радости, — взволнованно отозвалось Надежда Сергеевна. — Не знаю, как бы жила я здесь, в этом краю, если б не встретила тебя.
— Спасибо, подружка. Но все-таки я — это я. Женщина. А тебе нужен другой человек. Есть он у тебя или нет? Ты никогда не говорила мне об этом. Почему?.. Ты прячешь от меня свою любовь?.. Или у тебя ее нет?..
Надежда Сергеевна посмотрела на Тозагюль глазами, полными слез, и вдруг уронила голову ей на колени. Плечи ее беззвучно сотрясались.
Смятение и страх сковали Тозагюль. Она не могла ни шевельнуться, ни произнести хоть слово. Еще никогда не видела она ни одной слезы в глазах этой на редкость веселой, жизнерадостной женщины, не слышала ни жалоб на людей, ни сетований на свою судьбу.
И вдруг тяжелые, глухие, безудержные рыдания. «Если уж она заплакала, значит… страшно. Всюду страшно. Боже милостивый! Отец умер… Не едет Курбан. Не едет… У Надиры горе. Что это?..»
— Надира… Что с тобой? — заговорила наконец Тозагюль.