Некоторое время все молчали, с интересом, следя за ходом игры, потом разговор возобновился.
— И хорошо в гостях, а надоело, — задумчиво сказал наблюдавший за игрою со стороны Максим. — Добры люди поди-ка плуг и борону ладят, а мы как неприкаянные бродим и бродим по чужой стороне. Не горько ль?
— Не понимаю, какого дьявола тут сидим! — воскликнул уже неоднократно пытавшийся ввязаться в разговор мальчишка с нашивками вольноопределяющегося и с новеньким Георгием на груди; на свой знак отличия юный герой то и дело озабоченно посматривал, точно желая убедиться: не потерял ли? — Немцев били, турок били, а этих каналий в два счета расщепать можно. По-моему, если развернуть как следует боевой полк, обеспечить фланги достаточным количеством пулеметов, придать каждой роте…
Грянувший хохот старых солдат так смутил мальца, что он поперхнулся собственным словом, закашлялся до слез и умолк.
— Прыткий! — подмигнул фельдфебель. — Сунься, они тебе покажут, почем сотня гребешков.
— А что?
— А то. Ты еще мал, круп не драл. — Банкомет с значительным видом поиграл косматой бровью и, снова раскинув донельзя затрепанные карты, продолжал повествовать: — Под национальные знамена грузинцы собирают свою армию, армяне — свою, татары — свою. В оружии у них, дело известное, недохваток. И вот, меньшевицкие правители выкатили в Гянжинский район свой бронепоезд на разоружение эшелонов. Разоружить они мало кого разоружили, но на станции Шамхор — врасплох — посекли из пулеметов много нашего брата. Мать честная, что там делалось! Раненых как саранчи, побитых два дня на кладбище возили. На грех, какой-то лазарет с тяжелыми эвакуировался, так эти бедолаги сгорели все до единого в своих вагонах. Ну, дело известное, солдаты остервенели. Поймают где грузинца, татара или армяна, тут ему ишаксей-ваксей: тесаком по арбузу, проволокой за шею и на телеграммный столб вздернут, на ноги еще камней понавешают — мне плохо, но и из тебя, карапет, душа вон! Одного ихнего офицера, я тому сам свидетель, к забору штыками пришили, другого в нефтяном баке утопили…
Наслушался Максим тех речей — голова кругом пошла. С тяжелым сердцем он вернулся в свой наполовину опустевший вагон и завалился спать.
Разбудил его топот многих ног, дурные крики, в залепленные сном глаза ударил резкий свет замелькавших за окном вагона колючих электрических фонарей — эшелон, мотаясь на стрелках и позвякивая буферами, подходил к Тифлису. Перемигнули сигнальные огни, проплыли какие-то постройки и тополя, уходящие темными вершинами своими под самое звездное небо. Эшелон, миновав вокзал, покатил куда-то в темень, на запасные пути. Солдаты прыгали из вагона на ходу. Прихватив свои мешки, спрыгнул и Максим.
В вокзале он разыскал этапного коменданта в погонах подполковника, который сидел в кабинете один и, точно в бреду, наборматывал что-то сам себе.
— Тебе чего? Какого полка? Почему без пояса? — вперил он в Максима блуждающие безумные глаза кокаиниста.
Максим подал дорожный аттестат и мандат. Тот мельком просмотрел бумаги и швырнул их делегату.
— Нет у меня хлеба, нет махорки, нет сахару, убирайся к черту!.. — На короткую минутку он умолк и потом снова залопотал, забормотал, с ужасом глядя куда-то мимо Максима в угол: — Законность, порядок, идеалы, все проваливается в пропасть, все летит в тартарары… Ах, Ниночка, Ниночка, как ты меня огорчила, как огорчила!.. Тебе чего, солдат? Какого полка? Что за дурак у вас командир? Почему не по форме одет? Ах да… Так вот, голубчик, общеармейский комитет турецкого фронта переведен в Екатеринодар. Туда и езжай со своими голосами, хотя это и бесполезно… Эти мерзавцы уже разогнали Учредительное собрание, разгромили колыбель России — московский Кремль. Все пропало, страна гибнет, гибнет культура… Ты, скот, того понять не можешь… Кубанец? Рад небось, каналья? Сейчас отправляю с пятого пути эшелон. Получай пачку папирос и езжай к чертовой матери. Все рушится… Господи… Вековые устои… Горе, горе россиянам… Гайда да тройка, снег пушистый, ночь морозная кругом, — пропел он и, закрыв лицо руками, зарыдал.
«Нализался», — подумал Максим и вышел.
На станции не было ни питательного пункта, ни хлебных лавок. Голодные, рыча и стеная, бродили солдаты. Весь привокзальный район был оцеплен полком грузинской народной армии: в город фронтовиков не пускали — погромов боялись — и пачками толкали дальше, на Баку. Составы то и дело — один за одним, один за одним — уходили на восток.
— Эх, — тяжко выдохнул какой-то ефрейтор, стоя в распахнутых дверях теплушки и грозя винтовкой уплывающему из глаз городу, откуда, несмотря на раннее утро, все еще доносились всхлипывания оркестров, — на фронт провожали с цветами, а встречаете лопухами? Куска хлеба жалко?.. Ну погоди, кацо, не попадешься ли где в тесном месте?
— Не серчай, земляк, печенка лопнет, — хлопнул его Максим по плечу. — Меньшевиков узнали, хороша партия, дай ей бог здоровья. Дальше поедем, может статься, еще чище узнаем.
— Да уж больно обидно… В газетах пишут: «Равенство, братство», — а сами норовят хватить тебя под самый дых и хлеба не дают ни крошки.
— Ладно, — опять сказал Максим, — и нам какой кудрявый под лапу попадется, пускай пощады не просит.
— Спуску не дадим.
— Главное, ребята, с винтовкой не расставайся, — отозвался еще один из-под нар. — До самой смерти держи ее, матушку, наизготовку, и никакая собака к тебе не подступится, потому хотя она кусаться и любит, а голова у ней всего-навсего одна.
За Тифлисом началась война.
Горцы большими и малыми отрядами нападали на эшелоны — под счастье, — грабили их и спускали под откосы.
На путях голодали люди, дохли лошади.
Поезда тянулись сплошной лентой, в затылок друг за дружкой. По ночам на поездах ни огня, ни голосу. Выставив дозоры и заставы, отстаивались в полной боевой готовности. Ехали одиночками, командами, полками, с артиллерией, обозами, со штабами. Походным порядком, сметая с пути банды, двигались отдельные части 4-го и 5-го стрелковых корпусов.
Акстафа, Гянджа, Евлах — на каждой станции перестрелка, суматоха, тарарам. Горела станция Елисаветполь, горела Кюракчайская керосинопроводная станция. По всей линии горели мелкие станции. Железнодорожные служащие, путевая стража и. ремонтные рабочие с семьями, скарбом бежали в сторону Баку. Горели покинутые дома, будки и рабочие казармы. Горели татарские аулы и села русских сектантов. На подступах к горной Армении гремели пушки. На рубежах Грузии, Дагестана и Азербайджана гремели пушки. Воплями, стоном и дымом пожаров было перекрыто все Закавказье.
Булга.
Все подъездные пути по самые выходные стрелки были уже забиты поездами, а со стороны Тифлиса накатывались все новые и новые, и уже некуда им было становиться; они останавливались за семафором, в чистом поле, откуда к станции гуськом тянулись делегаты, крупно разговаривая:
— Кто нас держит?
— Из паровозов, слышь, весь дух вышел — не берут.
— Всех белогорликов убивать надо.
Вокруг станции и на путях, прямо по земле и по дикому камню были разметаны ноги в разбитых сапогах, лаптях, отопках, истрескавшиеся от грязи руки, лохмотья, крашеные ободранные сундучки, мешки, на мешках и сундучках всклокоченные головы, лица, истомленные, мученые, и рожи, запухшие то ли от длительной бессонницы, то ли с большого пересыпу.
Совсем недалеко, в горах, регулярный казачий полк дрался с татарами, кои то отступали на линию своих аулов, то сами — с гиком, визгом — кидались в атаку, стремясь прорваться за перевал, на соединение с другим отрядом. Эхо ружейных залпов перекатывалось в горах. Тишину нежного утра громили пушки. По хорошо слышным разрывам фронтовики определяли калибр:
— Трехдюймовка…
— Тоже…
— Чу, горняшка… Должно, ихняя.
— У них орудиев нет.
— А ты алхитектор? Проверял, чего-у них есть, чего нет?
— Ого, жаба квакнула. (Бомбомет.)
— Да, эта по затылку щелкнет, пожалуй, на ногах не устоишь. За семафором шальной снаряд ззз бум!
разбрызгал грязь и панику.
Кто закрестился, кто за винтовку, кто шапку в охапку и — наутек.
— Бьют, курвы!
— Обошли!
— Ссыпайся!
— Ганька, канай! Ганька, где мой мешок?
— Стой, братцы! Стой, не бегай! Дерутся они с казаками, нас не тронут.
— Как же, по головке погладят.
— Ух, батюшки, задохнулся… Этак, не доживя сроку, умрешь.
— Делегацию бы послать на братанье, как на фронте. Так и так, мол, товарищи…
— Сымай штаны, ложись спать… Они те набратают, вольного света не взвидишь. Вон лежат бедняги, награжденные за верную и усердную службу.
В дверях разграбленного складочного сарая, на новеньких рогожках, рядком лежали прикрытые шинелями два зарезанные пехотинца Гунибского полка. Из-под коротких шинелей торчали грязные мертвые ноги — пятки вместе, носки врозь. Вчера оба были высланы от своего эшелона на переговоры с татарами, нынче их нашли в канаве под насыпью. Вот подошли несколько гунибчан, — один с высветленной лопатой на плече, — перекинулись коротким словом и прямо на рогожках потащили резаных в недалекую ложбинку, где земля была мягче. Там они наскоро закопают обоих в одну яму, потом разбредутся по вагонам и укатят. Будут лить дожди, шуметь травы, гореть тихие зори, но уже никогда ни одна близкая душа не придет поплакать, постонать на затерянную в степи солдатскую могилу…