Потом у нее украли из кладовой сто девяносто метров бязи.
Сидоров рассвирепел.
Приходили из уголовного розыска, с собакой, но ничего не нашли. Замок был взломан — вот и все приметы.
У Антонины сразу опустились руки. Она не плакала, не злилась — ей просто сделалось невыносимо скучно, захотелось все бросить, раздеться и долго-долго лежать в постели, укрывшись с головой одеялом. Несколько дней она почти ничего не делала — слонялась по комбинату молчаливая, с потухшими глазами.
Женя пыталась ее «разговорить» — не вышло. Антонина поддакивала, соглашалась и не глядела на Женю.
Тогда Антонину официально вызвал к себе Сидоров. Она пришла — он сидел торжественный, гладко причесанный, в большом кресле.
— Садитесь, товарищ, — сказал он сухо.
Она села.
— Вы что, товарищ, в куклы здесь играете или что? — спросил он. — Как понимать ваше поведение?
Антонина молчала.
— Ох, не дури, Тоська, — сказал Сидоров и погрозил по своей манере пальцем. — Не дури, слышишь?
— Слышу.
— Отвечай.
— У меня все равно ничего не выйдет, — сказала она тихо, — так уж все сложилось.
— Что сложилось?
— Жизнь.
Он явно притворялся глухим.
— Жизнь так сложилась, — сказала она громко и раздраженно.
— Ты мне, пожалуйста, здесь не напускай лирику, — сказал Сидоров, — очень прошу. Я тебе не Вертинский.
Антонина отвернулась.
— И не отворачивайся. — Он, видимо, не знал, что сказать. — Да, не отворачивайся, — повторил он, — здесь обидчивых не любят. Будешь работать?
— Мне бязи жалко, — сказала она, — мне так жалко бязи!
— И мне жалко. И у пчелки тоже жалко, — сказал Сидоров, — да, Тося?
— Да.
— Ну, вот что, — сказал Сидоров, — я вам на бязь отпущу, леший с вами. Подайте мне заявление.
— Мне той бязи жалко, — сказала Антонина, — той, украденной.
— Вы мне надоели, товарищ, — произнес Сидоров, — идите работайте. Понятно?
— Да.
— А не будете работать — вывешу выговор. У нас без лирики. Поняли, товарищ?
— Что-что, а уж это я давно поняла.
— И прекрасно. Кстати, завтра выходной, Евгения совершенно расклеилась, а нынче ко мне придет один мой близкий человек. Тебе неизвестно, что у нас в семействе в смысле продовольствия?
Антонина сказала, что неизвестно, начисто забыла об этом разговоре и до глубокой ночи проработала на комбинате.
Утром, с чайником в руке, она вошла в столовую и замерла у двери. На диване кто-то спал, а на стуле возле дивана висела форменная военная одежда и лежал револьвер в кобуре. У дивана стояли высокие остроносые, хорошо вычищенные сапоги, и по всей комнате, несмотря на открытое окно, характерно пахло военными ремнями, военным сукном — тем особым запахом, который с такой силой действует на мальчиков, уже играющих в войну.
Антонина постояла, посмотрела, понюхала. Человек спал, укрывшись с головою одеялом. Она вспомнила, что Сидоров вчера с кем-то пришел, и голос того, с кем он пришел, показался ей сквозь сон знакомым, но она забыла и уснула. Мало ли теперь у нее знакомых голосов — полжилмассива!
Она вышла из столовой и принялась на кухне готовить завтрак на всех, так называемый «выходной», когда никто никуда не торопится, никто не проспал, сидеть можно долго, куражиться друг над другом, наслаждаться законной ленью работающих людей и обсуждать планы на вечер…
Вдруг вошла Женя в халате, очень испуганная.
— Все пропало, Тонька! — сказала она. — Рожаю! Сидоров не верит, поди разбуди его, крикни что-нибудь устрашающее…
Она согнулась и села на пол посредине кухни.
— Да иди же, — крикнула она, — мне твоя чуткость не нужна, мне он нужен, понимаешь? А он спросонья ничего никогда решительно не соображает…
Антонина испугалась до того, что у нее задрожали колени.
— Все вранье, — сказал Сидоров, когда она его трясла, — дайте спать. Я в шесть часов утра лег. Вранье, вранье, потерпит.
Нo все-таки встал и с опаской заглянул на кухню. Женя плакала, сидя на полу.
Пока Сидоров тащил Женю в комнату, Антонина будила того человека, который спал в столовой. Она подняла одеяло с его головы, и он тотчас же, как собака, открыл один глаз. Это был Альтус.
Он смотрел на нее одним глазом, недоумевая.
— Женя рожает, — сказала она, — вас просят вызвать машину.
Он сел в постели, голый, но сейчас же закрылся одеялом. Глаза у него были свежие, острые, будто он не спал.
— Я не понимаю, — спросил он, — кто рожает?
— Женя.
— Какая Женя? — опять спросил он, но тотчас же сам себе ответил: — Ах, да!
Женя охала и плакала в спальне. Сидоров стоял над ней, как когда-то над Антониной, точно у гроба, и при каждом Женином стоне кривился, будто больно было не Жене, а ему.
— Вот, брат, — сказал он, когда Антонина вошла, — что делается.
На лице у него было выражение ужаса и растерянности.
Приехала машина.
Женя, причитая и охая, спустилась вниз и села рядом с Сидоровым. Антонина села с другой стороны. Альтус рядом с шофером. Сидоров держал Женю за руку и все просил шофера ехать «пообходительнее». Потом, так как шофер ехал плохо, Сидоров показал ему права и сам сел за руль. Теперь машина шла плавно, но Женя вдруг закапризничала и потребовала, чтобы Сидоров сидел с ней рядом.
— Один раз в жизни имею право, — говорила она, — без посторонних товарищей, а с мужем. Только вы не обижайтесь, — она повернулась к шоферу, — от вас лавровым листом пахнет, а я не выношу сейчас.
Наконец Женю привезли в родильный дом. Дежурной была какая-то ее приятельница, и потому Женя закапризничала так, что Антонина на нее прикрикнула.
— Тоська, относись ко мне хорошо, — кричала Женя, когда Антонина уходила из приемной. — Тоська, я не буду тебя перевоспитывать, слышишь?
— Слышу.
— Достань мне икры кетовой.
— Хорошо.
— Погляди за Сидоровым.
— Хорошо.
— Не завлекай его, не кокетничай с ним.
— Ладно, ладно.
— И чтоб ты с утра до ночи здесь под окнами дежурила…
— Ладно!
— Ну, целую тебя! И Сидорова поцелуй. Ох, как больно, боже мой! Нет, Сидорова не целуй.
Когда она вышла из приемной, Сидоров стоял в коридоре, бледный, потный.
— Ну что, как? — спросил он почему-то шепотом.
— Что «как»? — передразнила Антонина. — Надоели вы мне, голова от вас пухнет.
— Да брось ты, — молящим голосом сказал Сидоров, — я серьезно спрашиваю…
— Вот Федя мой там проснулся, орет, наверно…
— Я вас могу довезти, — предложил Альтус, — поедем, Ваня?
Но Сидоров отказался ехать: по его мнению, он должен был сидеть здесь и ждать.
— А ты поезжай, — сказал он Альтусу. — Антонина тебя накормит. Накормишь, Тося?
И жалко, непохоже на себя, улыбнулся.
— Накормлю.
— Найдется чем? — Глаза у него были отсутствующие.
— Да найдется же, господи!
— А я тут побуду! — опять сказал Сидоров. — Мало ли что. Вдруг понадобится.
Альтус и Антонина сели в машину вдвоем.
В машине она, стала волноваться — что с Федей? Вероятно, проснулся и плачет, плачет — один в запертой квартире. Она представила себе, как он вылез из кроватки и ходит босой, в ночной длинной рубашке, из комнаты в комнату, как по его щекам текут слезы, и как он совершенно ничего не понимает, и как ему страшно, как он кричит и топочет ножками — от негодования и от ужаса.
Альтус ей что-то говорил, она не расслышала, но и не переспросила. Он недоуменно на нее взглянул. Потом он легонечко посвистывал и глядел в сторону, положив локоть на борт автомобиля.
Наконец мелькнула рощица, трамвайная петля и сырой асфальт проспекта. На полном ходу, не сбавляя газа, шофер завернул в ворота и остановился у парадной. Альтус открыл дверцу. Шофер сразу же уехал. Вдвоем они поднялись по лестнице, Антонина открыла ключом дверь и, совсем позабыв об Альтусе, бросилась к Феде. Он страшно плакал, стоя в кроватке, вцепившись красными пальцами в веревочную сетку. Увидев мать, он весь вытянулся в ее сторону, поднял руки и, неловко шагая по постельке, пошел к Антонине, визжа и захлебываясь слезами. Она подхватила его, обвила руками и, как могла, крепко прижала к себе, спрятала его мокрое от слез личико на шее и стала ходить с ним по комнате из угла в угол, а он все вскрикивал и все никак не мог успокоиться.
— Мама, мама, — кричал он порою, — мама!
И прижимался к ней, будто не веря, что она уже пришла, что она с ним, что больше не надо звать и плакать.
Наконец он успокоился, она его одела, умыла, расчесала его челочку и вывела в столовую.
— Это ваш? — спросил Альтус.
— Мой, — сказала она с гордостью.
— Ну, здравствуй, — сказал Альтус и сел на корточки перед Федей.
Федя оглянулся на мать, потом сделал один коротенький шаг вперед к Альтусу и замер, слегка приоткрыв рот, глядя на ремни, на портупею, на форму, — замер в особом, вечном детском восхищении перед всякой формой, значками, оружием.