— Вы и деритесь.
Лариков боком присел на край стола. Взгляд его усталых глаз медленно полз по бледному лицу Тарутина, цепляясь за невысокий лоб, короткий нос, губы, задержался на ямочке подбородка.
— Составь обстоятельную бумагу. Поезжай в министерство. Вместе с Фоминым. Он мужик неробкий, старой шоферской закалки.
— Сейчас шоферы тоже не из робких.
— Как сказать… Нахальства много. А вот гражданства… Впрочем, обобщать нельзя… Так вот, поезжайте в министерство. Гогнидзе мужчина горячий, но не упрямец. И умница. Я его хорошо знаю… Завтра же и составь.
Тарутин поднялся с кресла. И проговорил внятно:
— Завтра я подам заявление.
Лариков помахал тяжелым кулаком вслед высокой тарутинской спине:
— Попробуй только!
Вначале он хотел взять такси и вернуться в тихий бар, к усатому греку Георгию. Сесть в стороне с бутылкой. Наверняка ребята еще там не разошлись, танцуют в малиновом полумраке.
Такси на стоянке не было, а подошел автобус — желтый, чистый, с ярко освещенными, по-домашнему заиндевелыми окнами. Дверь, скованная холодом, трудно разошлась, приглашая в полупустой салон. И Тарутин сел в автобус. Этот маршрут тянулся до самого его дома, значит, он сейчас отправится домой.
В еще теплой, хранящей чужое дыхание оконной лунке он увидел подъезд управления и дежурную машину со спящим шофером. Лунка на глазах затягивалась туманом, растирать ее вновь Тарутину не хотелось, он отвернулся, втянул голову в поднятый воротник. В память медленной обратной проекцией вошли какие-то никчемушные фразы, высветлялись какие-то движения, повороты головы, рук. Все это наплывало друг на друга, перемешивалось в единый сумбур, похожий на рваную тучу, принимающую образ то человека, то животного, то непонятно чего, но удивительно знакомого… Постепенно и это растворилось, уступив место пустоте. Он глубоко и ровно задышал… И уже сквозь полудрему Тарутин почувствовал глухие рывки и, сообразив, что кто-то дергает его за руку, тяжело поднял голову.
Женщина склонилась над ним, опираясь согнутым локтем на спинку переднего кресла, а лицо ее с ярко-красными губами, вздернутым носиком и челкой, выбившейся из-под меховой шапочки, лицо это плавало в теплом воздухе автобусного салона где-то рядом, у самых глаз Тарутина.
— Андрей Алексаныч?! Вы это? Уснете и свалитесь. А пол тут грязный, — ласково говорила женщина.
Тарутин встряхнул головой, приходя в себя.
— Не узнали? Так я Лопухова, Таня… Смотрю, батюшки, никак самого Тарутина укачало в автобусе, это ж надо. Или вы меня не помните?
Внешность женщины была знакомой, но откуда — не вспомнить, и Тарутин напрягал сонную память.
— Ларечница я. Таня Лопухова. У парка пиво продавала, вспомнили?
Тарутин провел ладонью по лицу, сгоняя остатки дремы.
— Как же, как же. Вспомнил. Куда же вы так поздно?
— В гостях была. У подруги. Квартиру новую она получила, вот и собрались все свои, порадоваться, как положено… А вы куда? Домой?
— Домой.
— И я домой… А то оборачиваюсь, гляжу и глазам не верю: Андрей Алексаныч. И вот-вот на пол свалится. — Женщина засмеялась, показывая красивые крупные зубы. — Надо, думаю, помочь.
— Спасибо.
— Выходит, мы с вами близко живем?
— Я на Первомайской живу.
— Общая остановка. Я на Зеленом бульваре. — Женщина села, привалилась грудью к спинке кресла и положила голову на согнутые руки.
Тарутин не знал, о чем говорить.
— Ну… как работается?
— Добились вы своего. Теперь меня на площадь у рынка перевели. Но ничего, я довольная, место ходовое. План делаю.
— Вот. А вы боялись.
Женщина вскинула крашеные ресницы, но промолчала.
Автобус, густо подвывая мотором, пошел на подъем, значит, скоро и выходить. Тарутин подумал о том, как бы ему расстаться с женщиной — его дом был ближе к остановке, — надо сразу решительно попрощаться и уйти, не отправляться же ему провожать.
— А мне еще идти от остановки три квартала. И через пустырь. Вечно там какие-то типы ошиваются. — Женщина поправила выпавшие из-под шапочки волосы.
— Я провожу вас, — без особого энтузиазма проговорил Тарутин, злясь на вечную свою мягкотелость.
— Что вы, что вы… Да я их, господи. Что вы! Я их так шугану, что пятки заблестят. Да и знают они меня, уважают. Работа такая, все эти ханурики как на ладони. — В ее выпуклых светлых глазах на мгновенье что-то сместилось. — Но, если желаете, я рада буду.
Пустырь с уснувшими на ночь под снегом строительными механизмами был безжизнен.
— Конечно, — говорила женщина. — Всех первый снег согнал. Ничего, скоро оклемаются и в тридцать градусов будут гулять. Ни один грипп их не берет. А у каждого дом есть, телевизор. Нет, сюда тянет как магнитом. «Бормотуху» цедят, охламоны… А ведь днем работают, в шляпах ходят. Ну и народец.
Женщина волновалась. Ее волнение передавалось Тарутину, и он удивлялся своему состоянию и острее чувствовал сквозь тяжелую шубу ее упругое жаркое тело, откровенно призывное и доброе. Он давал себе слово, что сейчас, у подъезда, распрощается с женщиной и уйдет, в то же время прекрасно понимая, что поднимется к ней, если только она предложит. И даже если не предложит, он сам будет искать повода остаться у нее, уверенный в том, что никаких формальных преград для этого нет, а если вдруг и окажется, что она живет не одна, Тарутин постарается увести женщину к себе, в пустую холостяцкую квартиру… Он не мог сегодня оставаться в одиночестве, не мог. И не хотел! Он слушал сейчас себя и не обращал внимания на то, что женщина уже несколько минут молчит, ступая рядом, тихая и совсем не та разухабистая ларечница Таня Лопухова, что подсела к нему в автобусе…
— Наверное, вы тогда смеялись надо мной? — произнесла она. — А я ту дубленку отдала брату. Не хотела, чтобы вещь досталась чужому человеку.
И Тарутин вспомнил, как однажды она явилась к нему в кабинет с просьбой не убирать ларек с