Сахаров отдал уже было приказ об отходе всего своего правого фланга, а это вызвало бы неминуемый отход левого фланга армии Каледина. Брусилов приостановил этот приказ, послав Сахарову телеграмму: «Отлично знаю ваше серьезное положение, но убежден, что вы, как всегда, сумеете из него выйти».
Наконец, чтобы вопрос об отходе на целый переход назад даже и не поднимался ни Сахаровым, ни Калединым, он отдал приказ по восьмой и одиннадцатой армиям о решительном переходе в наступление с 21 июня.
Этот-то именно приказ, сделавшийся известным в частях корпуса Федотова, и совпал как раз с желанием Гильчевского выручить два своих полка, отданных в подчинение Рербергу, и показать, что они должны и могут сделать.
Целая 29-я австрийская дивизия стояла против участка Перемель — Гумнище, — как узнал от пленных полковник Добрынин, — и полк из 22-й германской подпирал ее, оставаясь на левом берегу Стыри. Добрынин передал это Гильчевскому, но тот отозвался на это своею прежней фразой:
— Повторяю, что враг должен быть отброшен за Стырь этой же ночью. Руководство действиями возлагаю на полковника Татарова.
Добрынин удивился, услышав такое добавление, но, признав, что Татаров гораздо опытнее его и способнее Тернавцева, должен был согласиться с тем, что начальник дивизии в этом прав.
Стемнело. Поужинали. Окопы были очищены от убитых. Начали подходить роты 404-го полка. Иные люди в них, заняв свое место в тесных и темных окопах, тут же засыпали от усталости. Однако такими же усталыми, если не гораздо больше, были и люди 402-го и особенно 403-го полков. Никто не разрешал им спать перед штурмом, и никто не решился запретить им это теперь, с вечера, так как Гильчевским дан был Татарову приказ выводить полки из окопов в 2 часа 30 минут.
Офицерам тоже нужен был сон. Офицеров к тому же в бригаде, пришедшей сюда раньше, оставалось чрезвычайно мало. В иных ротах их не было совсем, и фельдфебели этих рот приходили к Татарову просить, нет ли у него хотя бы подпрапорщиков, чтобы дать временно их в командиры рот.
Трудно было и Добрынину, и Тернавцеву, — особенно второму, который и до того провел уж две ночи без сна, а Татаров, совершенно незнакомый с местностью, не мог не задавать им множества вопросов, на которые иногда очень трудно, иногда совсем невозможно было ответить, не призвав для этого на помощь дневной свет.
Впрочем, ночь выдалась не из темных.
Мало того, что светили луна, бывшая в первой четверти, и звезды, только изредка заслоняемые бегучими облаками, — австрийцы не жалели осветительных ракет, так что Татаров смог разглядеть и деревню Вербень, бывшую в середине австрийских позиций, и подходы к этим позициям…
— Уверенности в успехе у меня нет, — говорил он Добрынину, — но положение создалось такое, что без этого успеха нельзя… Понимаете? Нельзя! Никак невозможно!.. А если нельзя, значит, он должен быть.
Ливенцев услышал эти слова «успех необходим» от Добрынина, собравшего своих батальонных командиров.
Он понял это так: от успеха или неуспеха вот здесь, на этом берегу Стыри, зависит что-то большое там, далеко на север, и на юг, и на восток тоже.
Это прикосновение к большому свеяло с него усталость. После успешно отбитого штурма верилось в успех ночного дела, и прежде всего верилось потому, что была вера в размашистого, сероусого, сероглазого человека — начальника дивизии. Если он прибыл сюда, если он теперь в Копани, если он приказал идти на штурм, и непременно в половине третьего, значит, будет успех.
Он не знал точно, чем именно он, командир батальона, сможет и сумеет содействовать успеху, но ловил себя иногда на мысли, что смерть ночью не так пугает, как днем: убьют, и не видно. Громадное большинство людей почему-то, — он знал это и не мог объяснить, — умирает от тех или иных причин ночью. Он даже пытался думать об этом шутливо: «Самое подходящее время для смерти!..»
Он ловил себя и на другом: его как-то не тянуло написать хоть несколько слов Наталье Сергеевне в Херсон. Написать ведь можно было и при свете луны, звезд, ракет, прихлопнув при этом двух-трех комаров, которые, конечно, усядутся на руки и щеки, однако не тянуло, значит, не было предчувствия скорой смерти (сам для себя, незаметно он начинал уже верить в предчувствия).
После капитана Городничева третий батальон пришлось принять поручику Голохвастову, и это теперь, перед большим ночным делом, не столько было для него лестно, сколько пугало его, чего он ничуть не скрывал, говоря с Ливенцевым. Раза три сказал он с большой жалостью к самому себе:
— Эх, попал я в кашу!
А Ливенцев утешал его:
— Если боитесь, что чем-нибудь напортите, то ведь ночью, согласитесь сами, кто же это заметит?
Кстати, думая и о себе, что он тоже может напортить, утешал и себя, добавляя:
— Смею вас уверить, что едва ли и сам полковник Татаров, хотя он прекрасный командир полка, отчетливо представляет, как пойдет операция и что из нее может выйти.
Ровно в два часа, по приказу Татарова, начали поднимать людей. Чесались, откашливались, сморкались, зевали, лезли в кисеты за табаком, но тут же прятали их. С трудом понимали, где они, что с ними, что надо делать дальше, но, взяв в руки винтовки и выходя из окопов, вспоминали, что надо идти на германа: австрияк преобразился уже в глазах людей двух полков в германа, раз он отважился на дневной штурм.
Впереди шли гранатометчики, чтобы взрывать рогатки, наставленные ночью в пробитых днем проходах, за ними штурмовые роты, а за штурмовыми — остальные.
Весь замысел Гильчевского исходил из того, что австро-германцы в этот именно предутренний час будут спать особенно крепко после трудного для них дня, атака же должна вестись с наивозможной быстротой и разом по всему участку бригады. Что люди будут злы на противника, нагло напавшего на них в час обеда, предполагалось Гильчевским само собой, и в этом не было ошибки.
Штурм начался молчаливо, но тем не менее дружно. «Ура» разрешили себе бойцы только тогда, когда поднялась беспорядочная пальба в ответ на взрывы русских гранат. И «ура» это — тысячеголосое, ночное — сразу заглушило пальбу.
Только в эту ночь понял Ливенцев во всей полноте, что такое этот воинственный крик и как велико его свойство заглушать все, что стоит на дороге ринувшегося на штурм бойца: и выстрелы врага, и ярость врага, и силу врага, и свою боль от ран, и страх смерти.
Все начало действовать, что приготовлено было в лагере врагов для отражения атаки: и противоштурмовые орудия, сыпавшие шрапнель, и пулеметы, которыми так богаты были по сравнению с русскими австрийцы, и ручные гранаты, и винтовки, и минометы, — и все было сразу смято, заглушено вслед за этим криком «ура».
Батальон Ливенцева не был ударным, но за штурмовыми частями он вместе с другими гнал к реке ошеломленных дружным и мощным натиском австро-германцев, туда, к спасительным мостам, которых было четыре на протяжении линии боя, которые были местами повреждены днем, но спешно починены в начале ночи.
Топот тысяч ног по этим мостам слышал Ливенцев: австрийцы вместе с германцами, вкрапленными в них для прочности, бежали на тот берег; взрывы этих мостов, произведенные с того берега немцами, тоже слышал Ливенцев; и то, как вспыхнули эти мосты и горели, и как багровое пламя пляшуще отражалось в воде, это он видел с высокого места близ деревни Вербень, где батальон его, по приказу Гильчевского, работал над тем, чтобы обратить отбитые окопы врага в сторону Стыри и перенести проволоку и колья; но больше ничего в это громово-яркое раннее утро он не видел и не слышал: разорвавшийся около немецкий снаряд сбросил его с насыпи в окоп, и он потерял сознание.
Глава девятая
Трудные задачи
I
План отправки раненых в тыл, конечно, был разработан в штабе Брусилова самым тщательным образом задолго до начала майского наступления, однако расчеты исходили из того, что Юго-западный фронт будет только содействовать Западному. Когда роли их решительно изменились, то оказалось, что число раненых весьма значительно превысило все расчеты, и только содействие Союза Земств и Городов помогло Брусилову выйти из трудного положения с честью.
Лазареты Союза Городов, как и лазареты Красного Креста, располагались по нескольку в городах, ближайших к линии фронта, и тяжело раненные доставлялись туда в санитарных автомобилях. В городе Дубно, в тылу 45-го корпуса и содействовавших ему войск, устроен был тоже лазарет Союза Городов.
Среди сестер этого лазарета были две особенно сдружившиеся между собой за какие-нибудь два-три дня: Еля Худолей, гораздо более опытная, так как стала сестрою еще в начале войны, и Наталья Сергеевна Веригина. Если Веригину никто иначе не называл, как по имени-отчеству, то у Худолей никто не спрашивал, как звали ее отца: она для всех была просто Еля.