Петр сбавил скорость, притормозил, стало тихо. «Неужели мы вот так и расстанемся?» Он выжал сцепление и остановился совсем. Мотор тахтахал редко и глухо. Петр посмотрел на Ольгу. Она на него. В ее глазах была горечь и нежность, будто она просила прощения у Петра и прощала его за что-то.
Автобус еще не подошел, люди на остановке уныло ждали его, переминались, позевывали.
— Мы еще успеем! — Петр развернулся и поехал по знакомой дороге, вниз к речке Каменке. Остановился на спуске перед церковью. Заглушил мотор. Повел Ольгу к высокому обрыву, с которого хорошо был виден монастырь Святого Покрова. Постояли они, помолчали, сбежали по неровной дороге еще ниже, прошли мимо каких-то прянично разукрашенных каменных ворот, увидели ступени.
Петр молча направился к ним, сел на ступеньку. Ольга поняла его и тоже медленно опустилась на холодный щербатый камень рядом с Петром. Она смотрела поверх крыш деревянных домов, поверх дороги, змеей спускающейся в низину, где отчетливо была видна в розовом свете чистая белая стена последнего прибежища Соломонии Сабуровой.
Странно было сидеть на ступенях церкви, где, бывало, набирались сил истовые паломники, видеть утренний, в розовой дымке, еще не проснувшийся город, в котором так причудливо и прекрасно соединилось прошлое и настоящее.
— Когда ты гнал по дороге, — тихо сказала Ольга, — . я думала, сейчас разобьемся. А мне было не страшно, хорошо, и я готова была ко всему.
И вдруг прижалась к Петру, обхватила его руками крепко-крепко, как ребенок.
— Увези меня куда-нибудь! Навсегда, куда захочешь…
Когда битком набитый автобус покатил сначала медленно, надсадно, а потом все быстрее, Петр поехал за ним вслед. Ольга помахивала рукой, беспрерывно покачивала ладонью за стеклом. Она все смотрела на Петра, смотрела. В какое-то мгновение ее глаза показались огромными — во все лицо — и печальными. Они были полны какого-то особого, женского мучения и укора.
Поспевая за автобусом, Петр увеличивал и увеличивал скорость. Не остановить, не оторваться… Не сказать, не крикнуть… Ветер в лицо, пыль, зловонные выхлопы дизеля.
Вот и еще с одной душой пришлось расстаться. Будь счастлива, Ольга! Простите и прощайте, все дорогие мне люди, кому я был нужен, но с кем не смог или не смогу остаться навсегда,
Путешествие второе. Кресты удачи
Легкое суденышко ныряло в бездну между валами, и каждый нырок казался последним, хотя Петр знал, что почтовый катер устойчив, как ванька-встанька, а капитан — житель здешних мест, настоящий помор, и даже в простой лодке, в карбасе он сумел бы справиться со стихией. Но волны и упругие, и зыбкие, и бешеные, — трудно избавиться от страха и предчувствий.
Не хотелось отсиживаться в кубрике, там душно, тесно прижавшись друг к другу, сидят утомленные, укачавшиеся пассажиры. Петр предпочел остаться на ветру, ка узкой палубе перед капитанской рубкой, куда дохлестывала время от времени кипящая пена.
Справа по борту, в полумраке, медленно отстал огромный лесовоз — черная гора над черными горбами волн.
До Гридино ходу еще порядочно. Петр ждал встречи с удивительным поселком на берегу Белого моря, на скалах, где живут потомки вольных новгородцев, никогда не знавших барщины, монгольского ига. Их крепкие просторные дома выстроены из белых бревен, просоленных морской водой и отбеленных на солнце. В домах чисто, вдоль стен низкие лавки, крашеные половицы шириной почти в полметра; над печками на полках перевернутые медные, как будто огненные, ковши и кастрюли чеканной работы. Их зовут «досюльными», потому что им больше двухсот лет. А какую там ловят рыбу на старых дедовских тонях! Царственная семга так серебриста, что вечером, упав из сетей в лодку, светится, точно молодой месяц.
Но до поселка нужно еще добраться. Все круче волны, все глубже зарывается носом почтовый катер, и всего несколько метров ныряющей палубы под ногами. Вверх-вниз, вверх-вниз! Штормит не просто так — испытывает. И страшно, и весело: «Погибать — так с музыкой. А уж если выплывем — все потом нипочем!» Петр даже готов был принести из кубрика гитару, с которой редко расставался, ударить по струнам. Но подумал: «Мальчишество. Подумаешь, великий мореплаватель».
Он был рад, что его не укачивает в шторм. Вот Илье тяжело. Разметались волосы, лицо позеленело, в глазах тоска, мука. Не морской он человек. Холодно ему под тонкой штормовкой. Надо бы спуститься в кубрик, но там еще тяжелее, душно.
А где же профессор? Энергичный, сухонький, с густой копной взъерошенных волос, седая борода вразлет, — совсем недавно он бегал тут по всей палубе и выкрикивал восторженно: «Вот это да! Вот это стихия! Настоящий штормяга!» Профессор смотрел на море и на Петра с улыбкой. И еще с вызовом. Мол, вы все думаете, что я старый, немощный, а вот посмотрим… Он широко расставил ноги в толстых дорожных ботинках, стоял на палубе, как заправский моряк. Казалось, он спорит не только с разбушевавшимися волнами, а со всем морем своей жизни и с самим собой. Взлетая и проваливаясь вместе с палубой, Петр стал, сам не зная почему, помогать, как это бывает на качелях, взлету и падению. И вдруг ему захотелось закричать. Не от ужаса, не для спасения, просто нестерпимо потребовалось завопить что есть силы, на весь мир:
— А-а-а! Эге-гей!
За кормой на толстом длинном канате болтался мотобот, то появляясь, то исчезая в волнах. Капитан, рисковый человек, взял суденышко на буксир. Рисковый кто-то еще там, в мотоботе. Недавно отвязался канат и закрутило, завертело крошечный кораблик, едва поймали его снова на привязь. Ухарство или беспечность, или уверенность в себе правит поморами, Петр не мог понять.
Профессор тоже вглядывался в мотобот, прыгающий на волнах. Широко расставляя ноги, Петр подошел к Даниилу Андреевичу и снова услышал:
— Ну и штормяга!
В этом возгласе были страх, отчаянность и восторг. Худенький, легкий старик, привыкший к тишине кабинета, домашним шлепанцам, к медленному чаепитию, к продавленному дивану, к неторопливым беседам и сосредоточенной работе, не любящий внешних перемен и сложных перемещений, отправился в такой путь.
Досадно было бы сейчас погибнуть в гороподобных темных волнах с белыми гребнями. Нырок, еще нырок, и… Спасите наши души!
— Ну как, не жалеете? — закричал в ухо Петр.
— Все прекрасно! Надо же когда-нибудь испытать себя! — тоже прокричал Даниил Андреевич, будто впереди их ожидала встреча с индейцами и самим Робинзоном Крузо.
— Спасибо!
Петру была по сердцу эта трудная дорога, легко ему было вспоминать о прошлом, светло думалось о будущем; с особой нежностью он относился к этому человеку, с которым всегда было весело, интересно, можно было думать об истории от древнего Вавилона до наших дней. Все народы, цивилизации, страны свободно размещались со всеми своими противоречиями, и в то же время находили общность, единство в аккуратной седой голове профессора. Даниил Андреевич охотно, с юношеским азартом вбирал в себя услышанное, увиденное, все, что щедро приносила жизнь.
Это путешествие началось с разговоров и планов, с книг и карт, а потом — с озерной пристани Ленинграда. Трехпалубный белый красавец «Короленко» принял друзей к себе на борт. И быстро потекли навстречу берега: Уткина заводь, зеленый берег Невского лесопарка и крутые песчаные откосы Невской Дубровки, знаменитого «Пятачка», где много пролилось крови в борьбе за свободу отечества.
— Страшные это были дни, — вспоминал Даниил Андреевич, стоя между Ильей и Петром у правого борта теплохода. Пассажиры разглядывали зеленые берега, песчаные обрывы. Невдалеке за поворотом высоко поднимались трубы электростанции, их желтый дым длинными шлейфами рассекал чистое небо.
— Вот здесь меня и ранило, — показал рукой профессор? — на равнине между подбитым орудием и сгоревшим пнем… В атаку ходили почти беспрерывно… А вот в этом месте, где Нева поуже, переправлялись на плотах части пополнения. Вокруг рвались снаряды, окатывало ледяной водой… Потом надо было карабкаться на берег, цепляться голыми руками за каждый выступ, за камни. Конечно, тяжелее всего было ополченцам. Пожилые, слабые, не подготовлены они были к войне…
«И как он это мог?..» — думал Петр, оглядывая крутой обрыв.
Петр однажды видел старую, пожелтевшую фотографию профессора. Он в офицерской форме, щегольская портупея, пистолет сбоку, планшетка. Вид подтянутый, даже бравый, но в глазах — растерянность и недоумение.
Даниил Андреевич тоже, вглядываясь в свою фотографию, говорил тогда: «Есть люди, которые будто бы рождены с психологией воина. Стрелять, маршировать, подчиняться или командовать — для них дело естественное. А я никак не мог привыкнуть к этой роли. Стрелять я учился наспех, чуть ли не двумя руками держал пистолет. Ходить строевым шагом у меня тоже плохо получалось. Правда, однажды я испытал этот особый восторг маршевого парадного шага, когда тянешь ногу, звонко припечатываешь ступню к земле, чувствуешь плечо друга, и, кажется, тебя самого нет вовсе, ты сросся с шеренгой. Это что-то особенное, гипнотическое».