— А вы их в действительности принесли? — поинтересовался Николай и посмотрел вокруг себя на ковры, бронзу и мягкую мебель. — И много?
— Для меня достаточно! — раздраженно ответил Жослен. — А что, думаете, мало? Нет, для моих лет хватит и этого!
— Тогда, с любым приближением, сколько вам лет?
— С некоторым приближением мне пятьдесят — так что из этого? Да, да, я старею, мне не так уж много осталось. Я хочу жить!
— Отвечаю теперь на ваш вопрос о жертвах. Вот я знаю историю одной школьницы. Жила девочка в Москве с мамой и с братом, училась в десятом классе. Все было тихо, спокойно. Началась война. Никто ее не трогал, никто ни к чему не понуждал. А она пришла и напросилась, чтоб ее послали в диверсионный отряд. Ее послали, и она уехала из Москвы — жертва?
— Большая жертва!
— Подождите, пока еще не большая. Отряд работал в тылу, почти на линии огня. Ее послали поджигать конюшни. Раз сходила она удачно, два сходила, опять удачно, на третий раз ее поймали и стали пытать. Она молчала. Опять жертва?
— Знаю я эту историю, — поморщился Жослен. — Ну-ну, дальше — ваши конечные выводы?
— А потом построили виселицу, согнали народ на площадь и повели ее вешать. А она, стоя на ящиках, оттянула петлю и выкрикнула несколько лозунгов, вот тех, что проели всем глаза в газетах, но, представьте, с эшафота они звучали иначе! С эшафота они действовали и на народ, и на тех, кто ее вешал, и когда она кричала из петли: «Немецкие солдаты, сдавайтесь, пока не поздно, в плен!» — черт его знает, что в это время думали эти немецкие солдаты. В этом был тоже один из смыслов ее жертвы. Вот и вся история. Вы ее, конечно, уже читали.
— Да, но для чего вы мне ее рассказывали?
— А вот для чего: жертв, дорогой, никто не приносит сам, а его вынуждают к ним, — а он либо идет на них, либо нет. Вот вы и эта девочка — вы были поставлены в одни и те же условия, началась война, но ни вас, ни ее никто не трогал, не считал обязанным приносить какие-то жертвы. Вы старый газетчик, она школьница, много ли от вас можно требовать? Но у нее было за что умирать, и она пошла и умерла, а у вас не было, и вот вы сидите в центре гитлеровской империи и пьете кофе с ликером.
Жослен посидел, подумал и вдруг покачал головой и засмеялся:
— Вот я слушаю вас и не забываю одно. Я видел жену этого человека — я говорю с мужем красавицы.
— Господи, а это-то при чем? — оторопел Николай.
— А притом, мой друг, что как раз именно это очень молодо и подтягивает — когда родина твоя прекрасна, когда жена твоя красавица — ты ходишь, как в корсете. А быть подтянутым — это, значит, быть жестоким к себе и к другим. Вспомните Рим. Вот и вы жестоки.
— Ну и путаница, — поморщился Николай. — Родина, моя жена, Рим — как у вас все на свете перемешалось!
— А я так не могу! Ну, в самом деле, за что, если он и захочет стать героем, может умереть корреспондент «Лозанн цайтунг»? За швейцарские часы, что ли?! Так это же анекдот. Будут только смеяться.
— Ну, умрите тогда за Вильгельма Теля, — улыбнулся Николай.
— Нет, друг мой, и за это нынче не умирают. А что же касается всего остального, то жене моей сорок пять лет и моя Жюси далеко не ваша царица Мэб. Да и мне, мой друг, как вы остроумно заметили, далеко-далеко за пятьдесят. И знаете, на закате дней к кому я все более и более склоняюсь? К вашему графу Толстому! Тут, по крайней мере, все ясно — как из клетки только клетка, так и из зла только зло. И завтра зло, и послезавтра зло, и послепослезавтра, и через сто лет — тоже зло. И будет его все больше и больше, все на земле кончится злом и разрушением. Так что, пожалуй, зря ваша девочка «митинговала» в петле. Лучше бы ей было прожить хотя бы пять лет. — Он подошел и положил руку на плечо Николая. — Вот как, дорогой, думают в пятьдесят восемь лет и остаются при своем старом Боге. Вам еще не понять этого, друг мой! Да и ни черта, собственно говоря, не понять в этом мире. Я вам только что сказал: из зла только зло — так ведь и это неправда. Не было бы в Женеве того немецкого пристава, не заставлял бы он кланяться своей шляпе — не могло бы быть и Вильгельма Теля, который его убил. А ну-ка отнимите у наших часовщиков да официантов Вильгельма Теля с его знаменитым яблоком — что у них останется?! Ага, то-то и оно-то! Значит, нужен пристав! Нет зла, которое не родило бы добра! Как нет и добра, которое не кончилось бы злом. Да только ждать от зла добра надо целые поколения. Вот у меня был знакомый журналист — сейчас он перешел в эсэс и служит на французской границе. Если бы мы поехали с вами туда, то обязательно встретили бы его. Так вот, он такое наговорит… — Жослен вскочил с места и ударил себя по лбу. — Эврика! Слушайте, я вас возьму как своего секретаря! А?
— Если это вам удобно, — пожал плечами Николай. — Я же не знаю ваших возможностей.
— Но только к французской границе, да? Нет, возможности у меня на это есть! Документ я вам достану! Один из работников нашей миссии погиб, не то просто сбежал в Гамбург, а документы остались — вот я и поговорю кое с кем, — он развеселился отчего-то и снова заходил по комнате. — Да, мы сговорчивы, сговорчивы! Что делать! Сорок четвертый год! «Гитлер капут», — кричат солдаты на Восточном фронте! Ладно, пошли пить кофе с ликером!.. Нет-нет, в Бога надо верить, подумайте об этом, лет через пятнадцать. — Жослен подошел и взял Николая под руку. — Идемте, я буду просить вас: расскажите-ка мне о зондерлагере — это уж конечно для моих послевоенных воспоминаний, — о фронте Сопротивления. Я так их и озаглавлю: «Мы пахали».
ТРЕТИЙ ОТРЫВОК ИЗ ЗАПИСОК НИКОЛАЯ
«Я сказал Жослену: „Ну на кой ляд мне говорить с вашим стукачом? Какая философия у шпика?“ И вот, говорить мне все-таки пришлось, да еще как!
Вот как это вышло.
Уже возле самого Аахена заходит в купе проводник, начинает как будто подметать и тихо говорит мне:
— На той станции заходили двое в штатском, просматривали билеты и, я слышал, говорили: „корреспондент, корреспондент“, а потом по-французски о секретаре.
Я хочу встать, но:
— Постойте! — говорит мне Жослен и поднимается. — Кто они, не знаете?
Проводник качает головой и быстро выходит.
Дверь захлопывается почти мгновенно, но я успеваю заметить — там не двое, там много людей.
— Пейте коньяк! — приказывает Жослен, проследив мой взгляд. — Я пойду узнаю.
И как раз поезд останавливается. Станция. Огней нет, но светит полная луна, и на желтой оконной занавеске вдруг появляется силуэт какого-то господина — усики, шляпа, покатые плечи, руки опущены вдоль туловища — у них револьверы висят через шею в рукаве. Вскинешь руки — и в каждой по браунингу.
— Ну, кажется, горим, — спокойно подытоживает все Жослен, — так пейте коньяк! — И выходит.
Я остаюсь, сижу, сижу, сижу — целую вечность, минуты что-то три сижу. Вот бы ты только знала, милая (и ты знаешь это, когда бываешь на сцене), сколько нервов надо, чтобы сидеть за коньячком, когда смерть стоит за дверью и тебя так и подбрасывает, потому что (ты подумай, милая!) браунинг в брюках, парабеллум в пиджаке — это, значит, ты сможешь отстреливаться минут сорок, а то и час, а ты сидишь как кролик в мешке и ждешь ножа!
В коридоре тишина — даже шагов не слышно. Вдруг поезд дернулся, ударился, загудел, как колокол, буферами и тихо пошел — усатый силуэт уезжает назад с занавески. Смотрю на дверь и вижу: тихо поворачивается ручка — раз вверх, раз вниз. Сейчас войдут. Осторожно (руки дрожат) — наливаю себе стакан коньяка и пью залпом — он проходит как вода, даже не жжет.
И вот: дверь настежь! Поезд уже грохочет, подрагивает и летит. Они, верно, этого и ждали. В двери группа — впереди Жослен, зеленый, но спокойный, за ним красивый рослый мужчина, похожий на Зигфрида, — он в сиреневом коверкоте, и другой, длинный, с желтыми волосами и костистым лицом — этот в форме.
Я поднимаюсь им навстречу, но Зигфрид делает знак рукой: „сиди!“ — и я опускаюсь снова. Тишина.
— Ну вот и преступный Габбе, — улыбается Жослен. (Я не Габбе — я подданный княжества Лихтенштейн Якоб Хазе.)
Все трое стоят и смотрят на меня, а у меня даже страха нет. Один зуд: физически хочется почесать мозги — так я истомился за эти две-три минуты. Только через добрый десяток секунд соображаю снять руку со стола и положить на колено — так ближе к браунингу. Правой поправляю галстук — возле парабеллума. Поезд летит и грохочет.
— Ну что, — спрашивает Жослен, — убедились?! Хазе, покажите им паспорт.
Я лезу за борт пиджака и берусь за парабеллум.
— А-а! К чему, Гyстав! — досадливо отмахивается Зигфрид в коверкоте. — И так все ясно! А? Гауптштурмфюрер, что скажете? Ведь и не похож даже! Вот осел!
— Ну, конечно, глупо, — равнодушно отзывается эсэсовец.