Он различил, что по плотине так же стремительно бежит милиционер, пуская в воздух залпы. В утреннем полусне бора, спугивая тишь, гуляли и перекликались отголоски выстрелов; только во времена зеленых полчищ, осевших на мельнице когда-то и сражавшихся с красноармейцами, дядя Петя слышал такие жуткие, повторяющиеся звуки.
На время картина пропала с глаз, заслоненная запрудой. Когда дядя Петя очутился у мостика, он увидел, что разъяренный борьбою Бобонин, видя приближение милиционера, пытается вырваться, а Парунька туго держит его за пиджак. Наступил момент, когда Бобонин собрал все силы и толкнул ее вниз. Она повисла над водою и потянула его за собой. На берегу омута Марья истошным голосом кричала и делала знаки свекру.
В полях появились бабы, половшие просо; несколько девок, подняв подолы на голову, бежали напрямки по болоту. Потом забили в набат тревожно и часто, и дядя Петя увидел людей, суетливо мелькавших на выгоне.
Когда он подошел к омуту, милиционер стоял у края берега по пояс в воде, держа в руке над собою револьвер, а другой рукой поддерживая Паруньку.
На помощь ему спешила Марья.
Глава одиннадцатая
Народ, сбежавшийся с полос, окружил подводу со всех сторон и двигался к колхозному поселку пестрою толпою: бабы с серпами на плечах, в подоткнутых сарафанах, девки с нарукавниками, парни в соломенных шляпах. Только мужиков не было видно — они не бросали пахоту: начинался осенний сев, горячее время мужицких трудов.
Толпа торопливо двигалась к поселку, вбирая в себя бегущих навстречу. Набатом вызванный из села народ забрасывал идущих недоуменными восклицаниями. Разрастались разговоры и догадки, плодились расторопные пояснения, учащались нетерпеливые выкрики. В воздухе отстаивался потный сгусток всполошенных речей и возгласов. Набат все еще ревел, все еще метался по полям, будоража людей.
В середке толпы двигалась подвода. На телеге на свежем сене, раскинув руки, лежала Парунька. Кофта ее была порвана, клочком кофты забинтован лоб. и на повязке обозначались рябиново-красные пятна. От толчков в глубоких колеях телега вздрагивала, и тогда расслабленное ее тело сотрясалось. В ногах у ней сидела Марья. Она придерживала Паруньку рукою и вопила:
Подкосились у тебя белы ноженьки,
Опустились у тебя белы рученьки...
Не завидовала ты на людское богатство,
Не добивалась ты высоких хоромов...
Возлюбила ты правду людскую.
Устерегли тебя за это супостаты лихие...
Впереди телеги шагал рядом с милиционером сам Егор Канашев в легком распахнутом кафтане. Из-под кафтана выбивалась кумачовая рубаха. Лицо его выражало прискорбие и надменность. Мальчишки сквозь толпу взрослых пробирались к нему, забегали вперед, заглядывали ему в лицо.
Подвода подъехала к дому Лютовых. Толпа по обычаю ринулась к завалине. Марья, придерживая Паруньку за голову, крикнула:
— Девки, легче принимайте, вон какая стала, словечушка не вымолвит.
Она заметила тут, что народ скучился в двух местах — около телеги, на Паруньку глазея, и у завалины дома, где стоял Канашев.
— Достукался, допрыгался, ворон! — кричали ему.
Канашев проявлял намеренную сдержанность.
Рыдала Малафеиха:
— Батюшка! Терпи. Христос терпел и нам велел... Никто не знает путей господних, кого постигнет напасть.
— Зря никого не арестуют, — поперечили ей.
Девки на одеяле внесли Паруньку в избу. Народ хлынул туда, но Марья загородила ход в сени, и толпа целиком сгрудилась вокруг Канашева.
Вскоре явились мужики. Милиционер оттеснил баб от завалины.
Поспешно разорвав кольцо баб, подошел Карп. Он снял картуз, охнул, точно непосильное что приподнял, и заговорил:
— Егор, родной, кайся, время приспело, кайся на людях, касательно мельницы кайся — сфальшивил, мол, грехом старательность погонял. Народ поймет — кто же своему добру не радетель? А без грехов создатель один только. Суда мирского околицей не объедешь, ныне мир, хошь не хошь, а сила.
— Грехи наши во власти создателя, — сказал Канашев, — а мирскому суду не всегда правду разглядеть удается. Не покаюсь. Упаду, а не покаюсь.
— Гляди в оба. Лучше плохо усидеть на коне, чем красиво с него свалиться.
— Нишкни, зяблик! [Нишкни — возглас в значении не кричи, молчи.] Не уступлю ни на волос. Хоть на части меня режь.
— Оглядись, одумайсь, не порть глупым норовом дела... Народ порадеет!
— Все только славы мира хотят. Тесного пути не хотят, просторным шествовать желают... Если прав — воюй, а не хныч.
— Что ты?! Ополоумел, кум? — закричал Карп. — В мечту ударился. Идейность ученым к лицу. А тебе ладно ли так будет? Ой, кремень в тебе, а не сердце.
Канашев приклонился к земле. Голос его оставался все так же тверд, но звучал тише. Он говорил, точно размышлял, не замечая сидящих.
— Не понукай меня, Карп. Поглядишь, будто горе, а пораздумаешь — воля в том господня. Жил, старался, добра колокольню сооружал... А колокольня-то скачнулась, уподобилась башне вавилоновой. Бойся — не бойся, а смерть у порога. Узка дверь в могилу, но ее никто не минует.
Карп отошел.
Кто-то заметил:
— Он бык, Егор-то! Упрямец сызмальства, его в семи ступах не утолчешь.
Паруньку уложили в передний угол на лавку. Она лежала на чапане, как кипень, белая, переодетая в сухое. [Кипень — белая пена от кипения.]
Марья обтирала ее раны мокрым утиральником. Весь правый висок Паруньки был рассечен. В волосах запеклись сгустки крови. Висок оттого вспух, но проломов на нем не оказалось. Кожа на теле у Паруньки была исхлестана и подбита, на коленках обозначались синие и багровые подтеки.
Марья укутала подругу в теплое стеганое одеяло и села около, ожидая, когда придет Парунька а чувство. Прошло не больше получаса Парунька открыла глаза и спросила:
— Он не приехал, видно? Ну, и не надо. Ладно. Так и лучше... Может, вовсе хорошо.
Она опять обеспамятела — так и не поняла Марья, про что подруга беспокоилась.
Вскоре она опять заговорила:
— Уберите мух, жужжат, жужжат...
Она попыталась высвободить руки и шевельнуть головой, но это плохо ей удалось. Марья угадала, что тревожил ее народ своим гулом. Она подошла к окну, отворила его и хотела крикнуть, чтобы люди оставили это место, — но море девичьих и бабьих голов в белых и в пестрых платочках замелькало в глазах, и она сразу забыла, про что подумала. Упершись в косяки руками, принялась Марья, смелея от собственного голоса, бросать в толпу слова:
— Девки, — говорила она, — вспомянет пусть каждая из вас, как над нами тешились, кому не лень, и водили нас за околицу силком, и надсмехались над нами, и рвали нам подолы по пьянке, и завлекали нас в обман обещаниями жениться.
Не у каждой понятие есть, куда ей кой-кто голову клонит. Не каждая новой жисти верит и судьбе своей надрубает корень. Не каждая... Но время новое — пришло нам исцеление от бед...
Непривычное волнение сдавило ей горло, слова последние едва вылетели изо рта у нее.
В это время вошел в избу Санька.
— Что тут за спектакли? — сказал он. — За доктором услали? Нет еще? Вот оно всегда так, без присмотру-то...
Слышались голоса в толпе:
— Артель Канашева это одна только афера — богатство свое советской вывеской прикрыть. Дружков завел в самом рике. Дружки эти у него взнузданы были и расплодили мерзость в округе, банды и всякую ералашь. Надо думать, утрата нашего Анныча и Федора как-нибудь связана в один узел с канашевским этим проклятым дельцем.
Санька отошел от окна, занавесил его, чтобы люди в избу не заглядывали, и сказал:
— Ну, дела, никто даже и не думал, что так могут враз обернуться. Ведь Бобонин с Ванькой недаром отсюда дали деру. Паша все еще не очнулась?
Тут он увидел, что Парунька открыла глаза.
— Про что люди говорят? — спросила она. — Такой гам, такое беспокойство...
— Спи. История раскрутилась. Канашева сцапали, а сынок да Бобонин — улепетнули. История, в общем, раскрутилась... Село вздохнет свободнее.
Парунька подняла голову. В глазах проблески внутренней тревоги.
— История села только что начинается, Саня. Пока мы здесь понаделали более громкого, чем важного, сказала Парунька и уронила голову на подушку. — Страна родная... Мгла... Ухабы... Конца краю нет...
Она бредила.
Страна родная! Первый воздух, которым мы начинаем дышать, воздух нив твоих, лесов твоих, рек твоих. Жизнь без тебя, что луг без зелени, долина без куста, лес без тени, птица без перьев, небо без света. Любовь к тебе, Россия, не знает ступеней: кто не все для тебя делает, тот не делает ничего, кто тебе не все отдает, тот во всем тебе отказывает.