— Я очень боюсь мучений, — чистосердечно призналась Тоня Иванихина со своими детскими крупными чертами лица и длинными ногами. — Я, конечно, умру, ничего не скажу, а только я очень боюсь…
— Бояться не нужно: наши близко, а может быть мы еще устроим побег! — сказала Саша Бондарева.
— Девочки, вы совсем не знаете диалектики… — начала было Майя, и как ни тяжело было у всех на душе, все вдруг рассмеялись: так трудно было представить, что такие слова можно произносить в тюрьме. — Конечно! Ко всякой боли можно притерпеться! — говорила нерастерявшаяся Майя.
К вечеру в тюрьме стало тише. В камере горела под потолком тусклая электрическая лампочка, оплетенная проволокой, углы камеры лежали во мраке. Иногда доносился какой-нибудь дальний окрик по-немецки, и кто-то пробегал мимо камеры. Иногда несколько пар ног, стуча, проходило по коридору, и слышно было звяканье оружия. Однажды они все вскочили, потому что донесся ужасный звериный крик, — кричал мужчина, и от этого было особенно страшно.
Уля простукала в стенку к мальчикам:
— Это не из вашей камеры?
Оттуда ответили:
— Нет.
Но девушки сами услышали, когда повели из соседней камеры. И тотчас же послышался стук:
— Уля… Уля… Она отозвалась.
— Говорит Виктор… Толю увели.
Уля вдруг явственно увидела перед собой лицо Анатолия, его всегда серьезные глаза, которые обладали такой особенностью вдруг просиять, точно одарить, и содрогнулась, представив себе, что ему предстоит. Но в это время щелкнул ключ в замке, дверь их камеры отворилась и развязный голос произнес:
— Громова!..
Вот что осталось в ее памяти… Некоторое время она стояла в приемной Соликовского. В кабинете кого-то били. В приемной на диване сидела жена Соликовского с завитыми, бледнорусыми пакляными волосами, с узелком в руке, и, зевая, ожидала мужа, а рядом сидела маленькая девочка с такими же пакляными волосами и сонными глазами и ела пирожок с яблочной начинкой. Дверь открылась и из кабинета вывели Ваню Земнухова с неузнаваемо опухшим лицом. Он чуть не натолкнулся на Улю, и она едва не вскрикнула.
Потом она вместе с Соликовским стояла перед майстером Брюкнером, и тот, должно быть, не в первый уже раз, совершенно равнодушно задал ей какой-то вопрос. И Шурка Рейбанд, с которым она танцевала в клубе перед войной и который пытался за ней ухаживать, теперь, делая вид, что ее совершенно не знает, перевел ей этот вопрос. Но она не расслышала того, что он ей сказал, потому что она, еще будучи на воле, приготовила то, что она скажет, если ее арестуют. И она с холодным выражением лица сказала это:
— Я не буду отвечать на вопросы, потому что не признаю за вами права судить меня. Вам нужны жертвы, я приготовилась быть одной из них. Делайте со мной, что хотите, но вы больше ничего от меня не услышите…
И майстер Брюкнер, который за эти дни, наверно, много раз слышал подобные фразы, не рассердился, а сделал движение пальцами и сказал:
— К Фенбонгу!..
Ужасна была не боль от мучений, — она могла перенести любую боль, она даже не помнила, как били ее, — ужасно было, когда они кинулись ее раздевать и она, чтобы избавиться от их рук, вынуждена была сама раздеться перед ними…
Когда ее вели назад в камеру, навстречу ей пронесли на руках Анатолия Попова с запрокинутой светлой головой и свесившимися до полу руками, из угла его рта струйкой текла кровь.
Уля все же помнила, что должна владеть собой, когда войдет в камеру, и, может быть, ей это удалось. Она входила в камеру, а полицай, сопровождавший ее крикнул:
— Иванихина Антонина!..
Уля разминулась в дверях с Тоней, взглянувшей на нее кроткими, полными ужаса глазами, и дверь за Улей закрылась. Но в это время на всю тюрьму прозвучал пронзительный детский крик, не Тонин, а просто какой-то девочки.
— Они взяли мою младшую! — вскричала Мария Андреевна. Она, как тигрица, кинулась на дверь и стала биться в нее и кричать: — Люся!.. Они схватили тебя, маленькую! Пустите! Пустите!..
Маленький сынишка Марины проснулся и заплакал.
Эти дни Любку видели в Ворошиловграде, в Каменске, в Ровеньках, однажды она попала даже в Миллерово. Круг ее знакомств среди вражеских офицеров сильно вырос. Карманы ее были набиты дареным печеньем, конфетами, шоколадом, и она простодушно угощала ими первого встречного.
С отчаянной отвагой и беспечностью кружилась она по самой кромке пропасти, с детской улыбкой и сощуренными голубыми глазами, в которых иногда проскальзывало что-то жестокое.
В эту поездку в Ворошиловград Олег просил ее снова лично связаться с Иваном Федоровичем, чтобы тот знал, что «Молодая гвардия» готова в любой момент выступить с оружием в руках, и чтобы предусмотреть связь с областным центром в решающие дни, когда фронт приблизится к Донбассу. Но Ивана Федоровича уже не было в Ворошиловграде. Человек, с которым Любка была связана, сказал ей, что немцы сильно свирепствуют в городе и что Иван Федорович выехал на село.
Человек этот сам менял квартиры чуть ли не ежедневно. Он был немыт, небрит, с глазами, красными от бессонницы, но очень возбужден новостями с фронта. Ему нужны были сведения о ближних резервах немцев, о снабжении, об отдельных частях, — целый ворох сведений.
Любке снова пришлось связаться с интендантским полковником, и был момент, когда ей показалось, что вряд ли она сможет выкарабкаться. Все интендантское управление, во главе с этим полковником с несвежим лицом и обвисающими брылями, покидало Ворошиловград, покидало с неслыханной торопливостью. Поэтому и у самого полковника, который, чем больше он пил, становился все стеклянней, и у других офицеров было отчаянное настроение.
Любка выкарабкалась только потому, что их было слишком много. Они мешали друг другу и ссорились, и в конце концов она все-таки очутилась на квартире, где жила девочка гриб-боровик. Любка даже унесла с собой банку чудного варенья, подаренного ей лейтенантом, который все еще на что-то надеялся.
Любка разделась и легла в постель, в холодной, нетопленой комнате с высоким потолком. В это время раздался страшный стук в дверь. Любка приподняла голову. В соседней комнате проснулись гриб-боровик и ее мама. В дверь так стучали, будто хотели ее выломать. Любка быстро выскочила из-под одеяла, — от холода она спала в лифе и в чулках, — сунула ноги в туфли и влезла в платье. В комнате было совсем темно. Хозяйка испуганно спрашивала в сенях, кто это, ей отвечали грубые голоса, — это были немцы. Любка подумала, что это перепившиеся офицеры приехали к ней, и сильно растерялась
Она еще не успела сообразить, что ей предпринять, как в комнату к ней, стуча тяжелыми ботинками на толстой подметке, вошли три человека, и один из них осветил Любку электрическим фонарем.
— Licht! * (* — Свет! (немецк.) — вскричал чей-то голос, и Любка узнала лейтенанта.
Да, это был он и два жандарма. У лейтенанта было перекошено лицо от злости, когда он, держа над головой ночник, поданный ему из-за двери хозяйкой, всматривался в Любку. Он передал ночник жандарму и изо всей силы ударил Любку по лицу. Потом растопыренными пальцами он разбросал лежавшие на стуле у изголовья мелкие предметы туалета, будто искал что-то. Губная гармоника, лежавшая под носовым платком, упала на пол, лейтенант со злобой наступил на нее и смял каблуком.
Жандармы произвели обыск по всей квартире, а лейтенант уехал, и Любка поняла, что это не он привез жандармов, а они нашли Любку через него: где-то что-то открылось, но что — этого она не могла знать.
Дама, хозяйка квартиры, и девочка гриб-боровик оделись и, ежась от холода, наблюдали за обыском. Вернее, дама наблюдала, а гриб-боровик с жгучим интересом и любопытством неотрывно смотрела на Любку. В последний момент Любка порывисто прижала гриб-боровик к себе и поцеловала его прямо в крепкую щечку.
Любку привезли в ворошиловградскую жандармерию. Какой-то чин просмотрел ее документы и с помощью переводчика расспросил ее, действительно ли она Любовь Шевцова и в каком городе она проживает. При допросе присутствовал, сидя в углу, какой-то паренек, лица его Любка не рассмотрела. Паренек все время дергался. У Любки забрали чемодан с платьем и со всеми вещами, кроме разных мелких предметов, банки с вареньем и пестрого большого платка, которым она повязывала иногда шею и который попросила вернуть ей, чтобы завязать все, что у нее осталось.
Так она и появилась, в оставшемся на ней ярко-пестром крепдешиновом платье и с этим узелком с различными принадлежностями косметики и с банкой варенья, в камере первомайцев — днем, когда шел допрос.
Полицай открыл дверь камеры, впихнул ее и сказал:
— Принимайте ворошиловградскую артистку!
Любка, румяная от мороза, прищуренными блестящими глазами оглядела, кто в камере, увидела Улю, Марину с мальчиком, Сашу Бондареву, всех своих подруг. Руки ее, в одной из которых был узелок, опустились, румянец сошел с лица, и оно стало совсем белым.