— Давай мы их малость расшевелим, — сказала Любка, оживившись. — Мы сейчас на них карикатуру нарисуем.
Любка быстро достала в изголовье листок бумаги и маленький карандашик — с одной стороны синий, с другой красный, — и обе они, Любка и Саша, улегшись на животе лицами друг к другу, стали шопотом разрабатывать содержание карикатуры. Потом, пересмеиваясь и отнимая друг у друга карандаш, изобразили худенького изможденного паренька с громадным носом, оттягивавшим голову паренька книзу, так, что он весь изогнулся и уткнулся носом в пол. Они сделали паренька синим, лицо его оставили белым, а нос покрасили красным и подписали ниже:
Ой, вы, хлопцы, что невеселы,
Что носы свои повесили?
Уля кончила рассказывать. Девушки встали, потягивались, расходились по своим углам, некоторые обернулись к Любке и Саше. Карикатура пошла по рукам. Девушки смеялись:
— Вот где талант пропадал!
— А как передать?
Любка взяла бумажку, подошла к двери.
— Давыдов! — вызывающе сказала она полицаю. — Передай ребятам их портрет.
— И откуда у вас карандаши, бумага? Ей-богу, скажу начальнику, чтоб обыск сделал! — хмуро сказал полицейский.
Шурка Рейбанд, проходивший по коридору, увидел Любку в дверях.
— Ну как, Люба? Скоро в Ворошиловград поедем? — сказал он, заигрывая с ней.
— Я с тобой не поеду… Нет, поеду, если передашь вот ребятам, портрет мы их нарисовали!..
Рейбанд посмотрел карикатуру, усмехнулся костяным личиком и сунул листок Давыдову.
— Передай, чего там, — небрежно сказал он и пошел дальше по коридору.
Давыдов, знавший близость Рейбанда к главному начальнику и, как все полицаи, заискивавший перед ним, молча приоткрыл дверь в камеру к мальчикам и вбросил листок. Оттуда послышался дружный смех. Через некоторое время застучали в стенку:
— Это вам показалось, девочки. Жильцы нашего дома ведут себя прилично… Говорит Вася Бондарев. Привет сестренке…
Саша взяла в изголовье стеклянную банку, в которой мать передавала ей молоко, подбежала к стенке и простучала:
— Вася, слышишь меня?
Потом она приставила банку дном к стене и, приблизив губы к краям, запела любимую песню брата — «Сулико».
Но едва она стала петь, как все слова песни стали оборачиваться такой памятью о прошлом, что голос у Саши прервался. Лиля подошла к ней и, гладя ее по руке, сказала своим добрым, спокойным голосом:
— Ну, не надо… Ну, успокойся…
— Я сама ненавижу, когда потечет эта соленая водичка, — сказала Саша, нервно смеясь.
— Стаховича! — раздался по коридору хриплый голос Соликовского.
— Начинается… — сказала Уля. Полицейский захлопнул дверь и закрыл на ключ.
— Лучше не слушать, — сказала Лиля. — Улечка, ты же знаешь мою любовь, прочти «Демона», как тогда, помнишь?
…Что люди? ~ что их жизнь и труд?
— начала Уля, подняв руку:
Они прошли, они пройдут…
Надежда есть — ждет правый суд:
Простить он может, хоть осудит!
Моя ж печаль бессменно тут,
И ей конца, как мне, не будет;
И не вздремнуть в могиле ей!
Она то ластится, как змей,
То жжет и плещет, будто пламень,
То давит мысль мою, как камень -
Надежд погибших и страстей
Несокрушимый мавзолей!
О, как задрожали в сердцах девушек эти строки, точно говорили им: «Это о вас, о ваших еще не родившихся страстях и погибших надеждах!»
Уля прочла и те строки поэмы, где ангел уносит грешную душу Тамары. Тоня Иванихина сказала:
— Видите! Все-таки ангел ее спас. Как это хорошо!..
— Нет! — сказала Уля все еще с тем стремительным выражением в глазах, с каким она читала. — Нет! Я бы улетела с Демоном… Подумайте, он восстал против самого бога!
— А что! Нашего народа не сломит никто! — вдруг сказала Любка со страстным блеском в глазах. — Да разве есть другой такой народ на свете? У кого душа такая хорошая? Кто столько вынести может?… Может быть, мы погибнем, мне не страшно. Да, мне совсем не страшно, — с силой, от которой содрогалось тело, говорила Любка. — Но мне бы не хотелось… Мне хотелось бы еще рассчитаться с ними, с этими! Да песен попеть, — за это время, наверное, много сочинили хороших песен там, у наших! Подумайте только, прожили шесть месяцев при немцах, как в могиле просидели: ни песен, ни смеха, только стоны, кровь, слезы, — с силой говорила Любка.
— А мы и сейчас заспиваем, ну их всех к чортовой матери! — воскликнула Саша Бондарева и, взмахнув тонкой смуглой своей рукой, запела:
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед…
Девушки вставали со своих мест, подхватывали песню и грудились вокруг Саши. И песня, очень дружная, покатилась по тюрьме. Девушки услышали, как в соседней камере к ним присоединились мальчишки.
Дверь в камеру с шумом отворилась, и полицейский, со злым, испуганным лицом, зашипел:
— Да вы что, очумели? Замолчать!..
Этих дней не смолкнет слава,
Не померкнет никогда,
Партизанские отряды
Занимали города…
Полицейский захлопнул дверь и убежал.
Через некоторое время по коридору послышались тяжелые шаги. Майстер Брюкнер, высокий, со своим низко опущенным тугим животом, с темными на желтом лице мешками под глазами и собравшимися на воротнике толстыми складками шеи, стоял в дверях, в руке его тряслась дымившаяся сигара:
— Platz nehmen! Ruhe!.. * (* — По местам! Молчать! (немецк.) — вырвалось из него с таким резким оглушительным звуком, будто он стрелял из пугача.
…Как манящие огни,
Штурмовые ночи Спасска,
Волочаевские дни… -
пели девушки.
Жандармы и полицейские ворвались в камеры. В соседней камере, у мальчиков, завязалась драка. Девушки попадали на пол у стен камеры.
Любка, одна оставшись посредине, уперла в бока свои маленькие руки и, прямо глядя перед собой жестокими невидящими глазами, пошла прямо на Брюкнера, отбивая каблуками чечетку.
— А! Дочь чумы! — вскричал Брюкнер задыхаясь. Схватил своей большой рукой Любку и, выламывая ей руку, выволок из камеры.
Любка, оскалившись, быстро наклонила голову и впилась зубами в эту его большую руку в клеточках желтой кожи.
— Verdammt noch mal! * (* — Проклятие! (немецк.) — взревел Брюкнер и другой рукою кулаком стал бить Любку по голове. Но она не отпускала его руки.
Солдаты с трудом оторвали ее от него и с помощью самого майстера Брюкнера, мотавшего в воздухе кистью, поволокли Любку по коридору.
Солдаты держали ее, а майстер Брюкнер и унтер Фенбонг били ее электрическими проводами по только что просохшим струпьям. Любка злобно прикусила губу и молчала. Вдруг она услышала возникший где-то очень высоко над камерой звук мотора. И она узнала этот звук, и сердце ее преисполнилось торжества.
— А, сучьи лапы! А!.. Бейте, бейте! Вон наши голосок подают! — закричала она.
Рокот снижавшегося самолета с ревом ворвался в камеру. Брюкнер и Фенбонг прекратили истязания. Кто-то быстро выключил свет. Солдаты отпустили Любку.
— А! Трусы! Подлецы! Пришел ваш час, выродки из выродков! Ага-а!.. — кричала Любка, не в силах повернуться на окровавленном топчане и яростно стуча ногами.
Раскат взрывной волны потряс дощатое здание тюрьмы. Самолет бомбил город.
С этого дня в жизни молодогвардейцев в тюрьме произошел тот перелом, что они перестали скрывать свою принадлежность к организации и вступили в открытую борьбу с их мучителями. Они грубили им, издевались над ними, пели в камерах революционные песни, танцевали, буянили, когда из камеры вытаскивали кого-нибудь на пытку.
И мучения, которым их подвергали теперь, были мучения, уже не представимые человеческим сознанием, не мыслимые с точки зрения человеческого разума и совести.
Олег, наиболее осведомленный о передвижении на фронте, повел группу почти на север, с тем чтобы где-то в районе Гундоровской перейти замерзший Северный Донец и выйти к станции Глубокой на железной дороге Воронеж — Ростов.
Они шли всю ночь. Мысли о родных и товарищах не оставляли их. Почти всю дорогу они шли молча.
К утру, обойдя Гундоровскую, они беспрепятственно перешли Донец и хорошо укатанной военной дорогой, проложенной по старой грунтовой, пошли направлением на хутор Дубовой, ища глазами по степи какого-нибудь жилья, чтобы согреться и закусить.
Погода была безветреная, взошло солнце, начало пригревать. Степь со своими балками и курганами сияла чистой белизной. Укатанная дорога начала оттаивать, по обочинам обнажились края канав, пошел парок и запахло землею.
И по дороге, по которой они шли, и по далеко видным, особенно с холмов, боковым и дальним проселкам то и дело двигались навстречу им разрозненные остатки немецких пехотных, артиллерийских подразделений, служб, интендантских частей, не попавших в великое кольцо сталинградского окружения и разбитых в последующих боях на Дону и под Морозовским. Это были уже не румыны. Это отступали немцы, не похожие на тех, какие двигались на тысячах грузовиков пять с половиной месяцев тому назад. Они шли в расхлыстанных шинелях, с обмотанными головами и ногами, чтобы было теплее, обросшие щетиной, с такими грязными, черными лицами и руками, будто они только что вылезли из печной трубы.