— Восьмя-атку, — протянула Манюшка. — Эдак бы и говорил, коль так! Эт для чего ж я мешок-то в самоваре парила? Э-эх, барин, видать, не русский ты. Сказать-то не умеешь толком.
— Не буду я твой чай пить, тетка Манюшка, — стрельнул в нее Зурабов ядовитым взглядом, — лучше молока подай, только ничего в него не опускай, пожалуйста.
Смеясь, Виктор Иванович подзадоривал Манюшку:
— Давай-ка я тебя научу, как яйца всмятку варить.
— Поучи, поучи, — сердито отозвалась Манюшка, подавая молоко, — а то ведь небось не варивала я их.
— А ты не серчай, — вдруг сделал серьезное лицо Виктор Иванович, — ведь завсегда ошибиться можно и переварить. А ты их в кипяток клади да три раза «Богородицу» читай — как раз всмятку будут. Ну, а ежели «в мешочке» надо, чтобы белок схватился, а желток жидким оставался — тогда эту же молитву пять разков над кипящим самоваром неторопливо читай — вот они «в мешочке» и сварятся.
— Ну, спасибо тебе, — низко поклонилась Манюшка Виктору Ивановичу. — Эт ведь и вправду испробовать надоть. С молитвой любое дело завсегда ладится…
— Курить на кухню пойдем, — предложил Зурабов, поднимаясь из-за стола. — Здешняя хозяйка, Настасья Федоровна, чистоту любит. Мужикам воли не дает она — не дай бог, с поля нагрянет.
Не успели мужчины выбраться в переднюю, как появился Иван Федорович Кестер, потом Чулок припожаловал, Филипп Мослов… Словом, пока сюда и кума Гаврюху прибило, здесь уже и Прошечка был, и его постоялец — Геннадий Бурков, и Леонтий Шлыков, и Рословы Мирон с Макаром, и, само собой, хозяин здешний — Тихон Рослов. На кутной лавке против окна сидел Матвей Дуранов, брат Кирилла Платоновича. Два Георгиевских креста с японской принес он.
Убрав со стола и плотно притворив горничную дверь, Манюшка отбыла домой еще до прихода Леонтия. А уж накурено было в передней: не то что топор — двухпудовую гирю подвесить можно. Говорили больше всего Зурабов с Кестером. Частенько Виктор Иванович ловкое словечко вставлял, то Геннадий Бурков горячо встревал в спор, а прочие больше слушали да на ус мотали. Редко-редко голос подадут.
Понял кум Гаврюха, что не впервой собираются тут мужики. Как же он-то не догадался раньше сюда заглянуть? И сегодня, видать, уж все фронтовые новости по газетам обсудили, теперь об царя языки чешут. А все равно интересно послушать их.
Потоптался какое-то время кум Гаврюха возле стенки и присел на пол, поскольку сидеть-то уж негде было.
— Ты про царя-то потише, Яков Ефремович, — зло щетиня короткие усы и сверля противника ехидным взглядом, наставительно сказал Кестер. — Он ведь — царь, самодержец!
— Да-а, — хитро прищурил глаз Виктор Иванович, неторопливо потянув из самокрутки, — царское око видит далеко.
— А ему теперь и на запад глядеть надо, — возразил Яков Ефремович, — и на восток почаще оглядываться. И не моя вина, что раскосым от этого сделается твой Николашка!
— Да ведь, сказывают, была бы спина, найдется и вина, — подал голос Тихон.
— Все равно на свою голову он затеял эту войну! — горячо вступился Геннадий Бурков, пошевелив округлыми сильными плечами, будто собираясь броситься врукопашную. — Либо сам от престола откажется, либо столкнут его с этой высоты — упадет он и разобьется вдребезги, как фарфоровый болванчик!
— Да, — подхватил Зурабов, — война с японцами не победу, а позор принесла России, но она же и революцию вызвала.
— Вызвала! — взбеленился Кестер. — А где она теперь, та революция ваша? Где те революционеры?
— Везде! — еще более загорелся и Зурабов. — Вместо каждого кандальника, угнанного в Сибирь, появлялись сотни новых революционеров. Кто из присутствующих готов положить голову за царя — ты? Ты? Ты? — указывал он на сидящих.
— Ну, ты в мине пальцем не тычь! — взъерошился Прошечка. — Не ровен час — обломишь палец-то. Голова у каждого своя, какую бог дал. А ты мине к этим самым революционерам не примазывай — все они черти-дураки, коль выгоды своей не понимают. Ведь грамотные, черти-дураки, им бы жить да жить возля нас, темных, а они сами в кандалы лезут да казенных вшей в тюрьмах кормют.
— Ну, тебя, Прокопий Силыч, калачом не заманишь к революционерам, — весело засмеялся Виктор Иванович. — Без тебя, знать, им обходиться…
— А ты молчи, черт-дурак! — не дал ему договорить Прошечка. — Ты ведь вон какой образованный, а дурак: землю всю промотал, из дома в балаган залез по своей охоте, а кандалы тебе и бесплатно дадут.
Кестер, сидя в переднем углу, хищно косился на Виктора Ивановича. Давно догадывался Кестер, прямо-таки чуял врага в этом человеке, и злился, оттого что никогда не смог бы назвать причину лютой своей ненависти.
А прочим мужикам Прошечкины слова показались чересчур дерзкими, поскольку уважали они Виктора Ивановича.
— Да погодите вы, погодите! — закричал Геннадий, намеренно разрушая наступившую неловкость. — Дело ведь не только в том, сколько кандальников идет по Руси в Сибирь, а в том, что революционный дух вселяется и живет в душе каждого рабочего, каждого крестьянина. Там копится он тихим, но грозным громом. Пороховые погреба там образовываются. И сам царь, все его помощники постоянно подкидывают пороху в эти погреба. А пушечные взрывы на фронтах явятся именно той искрой, которая воспламенит скопившийся порох в душе каждого… Вот вы, например, — указал он на Филиппа Мослова, — вы, конечно, не революционер, но случись чего, ведь не пойдете же вы царя защищать!
— Сопливый ты ишшо господин, чтобы знать, куды я пойду, куды не пойду, — хмуро отозвался Филипп. — Иной раз и сам не знаешь, куды пойдешь. Надысь побег было к Лишучихе за косушкой, а дорогой понос прошиб. Воротился да и просидел в хлеву до темноты. А ежели бы я в тот раз причастился — не сидел бы тут с вами теперя.
Мужики загоготали, а Геннадий, не приняв эту шутку, обратился к Леонтию Шлыкову, спросив:
— Ну, а вы тоже не знаете, к какой стороне прислониться?
Леонтий действительно этого не знал. Он и без того сидел, как на горячих углях. Первый раз в жизни слышал такие смелые слова о царе и ежился от страха. Казалось ему, вот-вот скрипнет дверь, появится на пороге жандарм, и всех их кучей в город погонят, в тюрьму.
— Да чего ты у его спрашиваешь? — не выдержал долгого молчания кум Гаврюха. — Он ведь небось ерой — с колокольни отца блином убил.
— Да, — подтвердил Зурабов, горько усмехнувшись, — этот действительно революции не совершит, но и царя грудью не загородит. Каштанов из огня не натаскает.
О каштанах никто из мужиков ничего не понял. А за первые слова Кестер ухватился сразу же:
— Все вы герои, пока вот здесь языками болтаете. Сила в руках царя, войско — оно всех на свои места поставит. Каждому найдется для шеи хомут, для спины кнут, а рот можно и кляпом заткнуть.
— Вот на этом пока все и держится, — согласно кивнул Виктор Иванович, лукаво поведя взглядом по мужикам. — А тебе, Иван Федорович, не мешает кляп-то такие слова говорить?
— Мне-то не мешает, а у тебя он, кажется, все время под усами торчит и говорить не дает.
— Да не греши ты, Иван Федорович, — усмехнулся в ус Тихон. — Цигарка там у его торчит постоянно, дак ведь ее сам он себе вставляет. Не царь же ему эдакую благодать скручивает.
— И хомут, и кнут, и кляп — всего этого в достатке, — не приняв шутку, смазавшую на нет кестеровский намек, заговорил Геннадий, — и даже руки вроде бы связаны у народа, но на мозги узду не накинуть.
— Штык все мозги выправит, он ведь прямой и вострый, — не сдавался Кестер. — Вот у кого штыки, у того и сила.
— А у кого штыки? — спросил Виктор Иванович.
— Я не знаю, у кого есть штыки, кроме царя, — сердито и важно ответил Кестер.
— Тупое заблуждение, Иван Федорович, — твердо возразил Зурабов. — Все штыки в руках у ваших сыновей и братьев. Вот они-то и решат, куда их повернуть.
— Ну, мой Александр против царя не пойдет!
— Это верно, — поддакнул и Виктор Иванович. — Но у тебя еще Николай подрастает…
Он не договорил, но и этих слов хватило, чтобы у Кестера выступили красные пятна на желтоватых щеках. Младшего сына он ненавидел.
— Колька мал еще такими игрушками баловаться, — выговорил наконец Кестер.
— В войну скоро ребятишки растут, — сказал Матвей Дуранов.
— Господи! — филином от печи ухнул Мирон Рослов и, неловко перекрестившись, добавил: — Создатель один знает, чего с нами со всеми станется.
— Нет, Мирон Михалыч, — мягко возразил Виктор Иванович, — и ты должен знать кое-что, потому как создатель-то ты сам и есть.
— Эт как же так-то? — опешил Мирон, вцепившись узловатыми темными пальцами в свою широкую бороду. — Не пойму я чегой-то…
В этот момент хлопнула входная дверь, и в сумерках вечера, сгущенных клубами едкого махорочного дыма, под полатным брусом остановился Ромка Данин. Щуря глаза, он оглядел собравшихся и, подойдя к отцу, негромко сказал повелительным тоном: