с тем ветром, про который сказала мать. Тропинка вьется вдоль крутого склона, среди дубов и грабов, вьется над обрывом, который чем дальше, тем глубже, и тонет в полумраке, густеющем на дне; и когда на склоне звучит птичий перезвон, из глухомани обрыва слышатся лишь шорохи-вздохи, словно там вздыхают чьи-то заблудившиеся души. И дальше больше: дневной свет превращается в какую-то зеленую пятнистую темень, что затапливает обрыв и лес на склоне горы; небо за верхушками деревьев отзывается громом, что гудит далеким басовитым шмелем; первые капли разбиваются о густые листья, потом большие капли твердыми орешками проваливаются сквозь листву, — и вдруг густой ливень обрушивается на землю. Вон тысячелетний дуб над тропинкой сереет дуплом величиной с человеческий рост, и ты опрометью несешься к нему и прячешься от грозы в уютном дупле, выглядывая быстроглазой белкой в мир бури, которая еще не обезумела, но вскоре начинает безумствовать, уже не льет, а хлещет, гром даже не ржет в небесах, а ревет табуном перепуганных лошадей, молния прожигает в небесах страшные овраги, и из тех разверстых небесных оврагов падает вниз волнами мертвый свет, который только что был буйным, ревущим, бешеным. Брызги залетают в дупло, приютившее тебя в бурю, и кажется, что ты сросся с дубом, и, слыша шелест и всплески его веток, видишь самого себя дубом, что растет из земли в небо, что вот сейчас стоит грудью против бури, побеждая молнии и гром! Твои корни сильными потоками ушли в земную твердь, ты слышишь Княжью гору через крону, корневище, заглядываешь в мрак горы, который тебе близок и не страшен, как не страшна и мокрая птица, что из грозы едва не влетела в дупло, но мгновенно быстрыми своими глазами встретилась с пылающим твоим взглядом и снова ринулась в круговорот грозы; как не страшен тебе и скользкий уж, переползший тропинку из кустов малины, словно это грубый сыромятный кнут извивался; как не страшен тебе и шелест-хлопок в зарослях, словно там с четырех копыт вдруг сорвался-прыгнул какой-то зверь и махнул в чащу леса и в чащу грозы. Ну, действительно, чего бояться, коли ты превратился в дуб, что растет из земли в небо, соединяя землю и небо корнями и ветвями, руками и ногами, перезвоном сердца и шелестом листвы, зеленой песней одетых в шляпки желудей и песней брызжущих капель. Эта песня неведомо где и проросла — то ли в твоей душе, то ли в душе дуба, которые будто стали одной душой, а она ведь еще и душа Княжьей горы!.. Наконец пламя грозы пригасает, молнии потускнели, и только гром отзывается оттуда, с вершины, до которой ты не добрался, гром точно бранит за твое бегство из хаты, что ты задумал встретиться с ветром, предостерегает от таких походов на Княжью гору. Вылезаешь из дупла — и как бы раздваиваешься, перестаешь ощущать вокруг и в себе могучий дуб, и, наверное, точно так и дуб жалеет, что ты покинул его, вон как печально переговаривается листьями, что ты удаляешься, спускаясь мокрой тропинкой в село, и протягивает ветви вслед за тобой, будто хочет задержать и вернуть в родные объятия, в их шелест.
Страшный ураган наломал веток не только на горе, но и в селе, сельсовет распорядился, чтобы сломанные ветки из дворов вынести на дорогу. А еще: спилить или срубить деревья, близкие к электросети, потому что буря натворила беды, не ждать же ее в гости во второй раз, — рубите и ясень, и клен, и акацию, которые могут помешать электросети.
Так интересно было бегать по селу: там соломенную стреху снесло с сарая, и он тускло светит стропилами-латами, словно большая рыбина белыми костями, с которых обглодано мясо; там грозой выбило стекла в окнах, и живая хата смотрит темными бельмами, в которых ни летящая ласточка не отражается, ни груша со двора, ни туча с неба; там огород вытоптан так, будто на нем побывало целое стадо; там на веревках из ямы вытаскивают корову — ветер загнал ее в яму, хорошо, ног не поломала, но ведь попробуй вытащить ее оттуда!
И хотя буря утихла, а мальчишечью вашу ватагу, кажется, все ветром гоняет.
Зеленый автомобиль, величиной со спичечную коробку, остановился перед вашей ватагой, словно в волну ударился. Из автомобиля выбрался дядько с лохматыми бровями. Был он на протезе и с костылями и, огрузнув крутыми плечами, ждал вас.
Дядько был каким-то таким, будто его покалечил недавний ураган, что разорил сады, огороды и лес. Удивленные и настороженные, вы остановились поодаль. Тогда незнакомый дядько заложил в рот пальцы и грозно свистнул, будто хлестнул арапником по мокрой траве.
— А идите-ка сюда! — проревел басом. И когда приблизились, совсем ласково спросил: — Тутошние или залетные воробьи?
— Мы не залетные, мы с Княжьей…
— Оно и видно, что с Княжьей, — засмеялся дядько, казавшийся уже совсем не страшным, хотя, видно было, порубанный и посеченный. — Вы меня знаете?
— Нет…
— Да меня весь белый свет знает!
Вы молчали, набрав в рот воды, а дядько стоял на костылях, словно обломившаяся глыба.
— А вы землянику в лесу собираете? Или опята?
— Собираем…
— Хлопцы, что я вас попрошу… Я сам из Киева, я к вам за земляникой приезжал на Княжью гору. Ну и часы свои потерял, бывает же такое. Я бы про эти часы молчал, но ведь они — трофейные: я их из Берлина привез, а вот у вас — потерял. Как-то неспокойно на душе, вроде так было у меня время вчерашнее, и сегодняшнее, и завтрашнее, а без часов — что-то не то, да и только… Вам ясно?
Вы молчали, потому что вам было не ясно.
— А часы такие круглые, как луковица, и идут исправно. — Человек чудно передернул плечами, словно подпрыгнул на протезе и костылях. — Я потерял, а они идут себе там в лесу… — и показал костылем на Княжью гору. — Но ведь остановятся, ведь кто им там накрутит пружину? Сорока накрутит? Или ворона? И коза не накрутит, правда?
Вы засмеялись.
— Остановятся часы, идти не будут. А как же это не будут идти, если все время шли, если аж из Берлина шли… Чудно так, даже не верится, что потерял. Так вы поищите, вы найдете, слышите, хлопцы? А я наведаюсь, по грибы приеду или по орехи… Таких орешков, наверно, нет