Самсон Попенкин с невольной жалостью представил себе Крышева, сгибающегося над зеленым полем своего письменного стола: «Ну и ну, картинками спасти себя хочет. Дошел». Нужно брать управление в свои руки, повернуть круто редакционный корабль — кормой к вздыбленному набатом городу, носом к дяде Каллистрату.
15
Обычно Полина Ивановна навещала ответственного секретаря Попенкина, сегодня он сам к ней явился.
В конце длинного редакционного коридора — комната, стесненная шкафами. Это сокровищница. Сюда со всех концов китежской земли стекаются вести в проштампованных конвертах. Тут можно познакомиться и с высокими порывами какой-нибудь периферийной поэтической души, и с горячими жалобами на местные непорядки, и с различными предложениями — делового характера, нравоучительного, кляузного, просто невразумительного. Вести слетаются, сортируются, нумеруются и в конце концов прячутся в монументальные шкафы, запираются уже на века. На то это и сокровищница, чтоб ревниво хранить, а не пускать по ветру.
Большинство писем адресуется главному редактору Крышеву, но читает их только Полина Ивановна. Наверное, нет на свете скучнее обязанностей, чем по долгу службы читать чужие письма, потому-то на лице Полины Ивановны отпечаталась покорная, непроходящая унылость. И подслеповатые очки в железной оправе, и жидкие волосы, которые, казалось, кто-то с небрежной торопливостью завязал для памяти в узелок на затылке, и общее впечатление — вся Полина Ивановна припорошена пыльцой, непроветрена.
Кроме того, у Полины Ивановны — чего Самсон Попенкин не мог знать, — очередные неприятности в семье, отец поносит сына, сын не ночует дома, а этажом ниже кричит пенсионер Пэпэша: «Стрелять! Стрелять!» — и это тоже действует на нервы, усугубляет унылый вид Полины Ивановны.
— Полина Ивановна, покажите мне все читательские отклики на статью Ивана Лепоты, — потребовал Самсон Попенкин.
— Я вам уже показывала.
— Когда?
— И вчера, и сегодня. Каждое утро ношу. Вот еще два письма пришло только что.
— Гм… — Самсон Попенкин за свою многолетнюю практику как-то не привык обращать внимания на то, что приносит ему Полина Ивановна. — А не помните, было что-нибудь интересное? Эдакое боевое против Лепоты?
— Нет, — равнодушно отозвалась Полина Ивановна. — Да и не может быть, я думаю.
— Почему же?
— Да потому, что вот уже пятнадцать лет я ношу вам письма, а вы еще ни одно не напечатали. Ни одно.
— Все-таки соберите сейчас мне все, что касается Лепоты. Еще раз внимательно просмотрю. Читатель — это народ, дорогая Полина Ивановна. Народ! А откуда еще нам и черпать существо дела, как не из народной гущи.
Через пятнадцать минут Самсон Попенкин шагал к себе, унося под мышкой папку.
Стоит задача — развернуть идущий корабль! Набатная статья нацелена против дяди Каллистрата. Так что же — поместить иную статью, подписанную иным автором, нацеленную уже в иную сторону — не «против», а «за». Но тут-то живенько заметят: вчера вы так, сегодня эдак, пели за упокой, теперь за здравие, и нашим и вашим за копейку спляшем — явная беспринципность! Новая статья никак не подходит, а прежним курсом идти дальше опасно. Какой выход? Да самый простой, самый проверенный — читательское письмо! Читателю не возбраняется думать по-всякому — и «за», и «против», соглашаться с редакцией и возражать ей. Почему бы не прийти письму, решительно возражающему Ивану Лепоте, — за дядю Каллистрата, никак не против. Почему бы и не опубликовать его. Выходит, что газета читательским голосом громит то, что прежде утверждала статьей, — курс изменен, корабль развернут! Вчера так, сегодня эдак — беспринципны? Ан нет, наоборот, не зажимаем рот читателю, распахиваем двери перед любым честным мнением — сугубо принципиальны, сверхобъективны. Кто смеет думать иначе?
Самсон Попенкин нес к себе папку с читательскими письмами.
Он сел за стол, с примерным усердием раскрыл папку, взял первое письмо. В нем некая Катя Колбасина, ученица восьмого «А» класса, крупным почерком признавалась в своей любви к стихам Ивана Лепоты: «Лепота — наш китежский Есенин». Самсон Попенкин посидел мечтательно над письмом и со вздохом отодвинул всю папку.
Ворошить все эти бумаги — мартышкин труд. В своей газетной практике Самсону Попенкину еще не удавалось выловить золотую рыбку из почтового потока. Стоит задача сокрушить набатную статью, а она, что ни говори, — своего рода шедевр. Клин вышибается клином, шедевр можно сокрушить только шедевром! Рассчитывать, что нужный шедевр лежит в готовеньком виде в этой папке, — утопия. Не теряй времени зря. Думай, как родить.
Есть старый бесхитростный путь, истоптанный газетчиками, — организовать нужное читательское письмо. Сначала подыскивается подходящий человек, не из литераторов, не из штатных газетчиков — из широкой читательской массы. Потому ему втолковывается, что именно следует написать. Потом это написанное доводится «до кондиции». Хлопотно, трудоемко и ненадежно — можно оскользнуться. Кто гарантирует, что на автора не обрушатся с упреками, он не выдержит напора, не примется оправдываться: я-де тут ни при чем — нажали, заставили. «Кто заставил?» — «Да вот он!» — Перстом на виновника, полный конфуз.
Самсон Попенкин не любил истоптанных дорог, да еще столь скользких. Куда проще самому… Да, да, от лица имярек — все, что нужно, с должным накалом. Клин вышибается клином, шедевр — шедевром.
Но подтасовка? Подлог?
— Нет, высокое творчество!
Кто осмелится упрекнуть великих писателей, что они подсунули миру никогда не существовавших во плоти Чичиковых, Раскольниковых, Холстомеров, Каштанок? И можно ли упрекать тогда Самсона Попенкина в том, что если он одарит град Китеж вымышленным глубокомысленным читателем с сугубо реальными взглядами и чаяниями.
Готового письма нет, и Самсон Попенкин придвинул к себе лист чистой бумаги, углубился в творчество.
«Дорогая редакция! Вас не удивляет тот угар, который, вырвавшись со страниц вашей газеты, кружит сейчас не в меру горячие головы?..» Перо забегало по бумаге.
Обычной жизнью жила редакция — где-то звонили телефоны, шли споры о строчках, не влезающих в колонку, стучали пишущие машинки, талончиком по коридору пробегали курьеры, а здесь, в тесном, узком кабинете, свершалось великое таинство перевоплощения — ответственный секретарь Попенкин исчез на время, вместо него сидел за столом некто, добропорядочный гражданин города, скромный труженик, активный подписчик газеты, болеющий за выполнение планов, осуждающий израильскую агрессию, горячо желающий родному городу мира и процветания.
Перо бегало по бумаге:
«Угаром охвачен наш город! Человек, который, как птицу Феникс, поднял из праха величественный промышленный комплекс, оказывается вдруг злоумышленником. Угар столь велик, что вот-вот раздадутся надсадные вопли: „Распни его!“ Но во имя чего, спрашивается? Да во имя дыма костров, запаха ухи, которые столь трогательно оплакивает лирик Лепота, получивший в Китеже странную, ничем не оправданную известность…»
Эти строки должны сильно не понравиться Кате Колбасиной, юной читательнице газеты, пребывающей в восьмом «А». И не только Кате — многим, ой многим!
Но перо бегало по бумаге, язвило Ивана Лепоту:
«Очнемся же! Оглянемся! Удивимся на себя! Что на что мы меняем? Величественный комбинат на запах ухи! Промышленный прогресс на слезливые эмоции подозрительного поэта! Назад к первобытным кострам — стремление питекантропов!..»
Перо само вывело разящее слово — пи-те-кан-тро-пы! Многие же взвоют от него — все почитатели Ивана Лепоты, все противники дяди Каллистрата.
И под конец глубокомыслящий читатель решает сразиться с поэтом Лепотой его же оружием. В защиту Каллистрата Сырцова он выдает следующие вдохновенные строки:
Мы вас любим, мы вас ценим,
Нет вопроса — нужен ли?
Так парную ценит баню
Пропотевший труженик!
Самсон Попенкин отложил перо в сторону. «Были когда-то и мы рысаками!» Как жаль, что ни Иван Лепота, никто из китежан, бескорыстно любящих настоящую поэзию, не узнает истинного автора этих возвышенных строк! Но мед, выпитый тайком, не становится менее сладким.
В письме не хватало одного — авторской подписи. Какую поставить фамилию? Нужно нечто обобщающее, массовое — Иванов. Петров, Сидоров? Да будет так — пусть явится миру, скажем, некий Иван Петрович Сидоров.
И Самсон Попенкин снова поднял отложенное перо, подмахнул внизу: «И. Сидоров». И опять, должно быть, в сутолоке дня проскрипело колесо китежской истории.
Как ни прозорлив был Самсон Попенкин — прозорлив временами до ясновиденья! — но все-таки он наивно полагал, что родил всего-навсего честное читательское письмо, подбросил, так сказать, новое поленце в костер. Тогда как в эти минуты родился — нет, даже не новая историческая личность, а нечто большее — дух, наделенный таинственной силой!