Полина Ивановна с полнейшим невниманием отнеслась к неожиданному интересу ответственного секретаря к читательским письмам, тем более что папка с письмами была ей возвращена, Самсон Попенкин походя бросил:
— Все в порядке. Кое-что выловил.
Ну, выловил так выловил. Полина Ивановна упрятала письма в шкаф — на вечное хранение. Вообще-то она с самозабвенной честностью относилась к своим обязанностям. За многолетнюю службу у нее не пропало ни одного читательского письма. Ни разу она не позволила себе прийти на работу на пять минут позже, уйти на пять минут раньше, даже не могла в служебное время думать о чем-либо, кроме классификации и хранении писем. Но в последние дни мысли ее были заняты семенными неурядицами, — сын по-прежнему не ладил с отцом. Словом, Полина Ивановна в данный момент утратила бдительность.
В тот вечер ее томило какое-то предчувствие, едва дождавшись конца рабочего дня, она заторопилась домой.
И предчувствие не обмануло: семейный очаг походил на огнедышащий вулкан, — явился блудный сын и выяснял отношения с отцом.
Они сошлись. Вода и камень.
Стихи и проза, лед и пламень…
Отец в шлепанцах, в домашней потертой вельветовой курточке, обихоженная лысина нежно розовеет от родительского гнева. Сын, мятый, взъерошенный, в чужом свитере с разодранными локтями.
— Когда?.. Когда я тебя обманывал?! — тенористым петушком наскакивал отец на сына.
— Ты мне всю жизнь обещал лучший из миров, — простуженно сипел сын.
— Обещал? Да я тебе его добыл! Завоевал! Горбом выколотил!
— Спасибо. Только что я имею?
— Ты сыт, ты одет, обут, в тепле живешь, на чистых простынях спишь. Чего еще? Какого рожна?
— Не хочу чистых простыней. И сытости тоже… Свободы хочу!
— Это как понимать?
— А так… Тут даже улицу не перейдешь, где тебе нравится, сразу милиционер засвистит. Кругом запреты — хорош твой мир!
— Ишь чего захотел — улицу в недозволенном месте. Разохотишься на недозволенное, не остановишь тебя.
— И не смей останавливать — уважай мою личность. Требую!
— Хе-хе! А можно ли тебя уважать? Ты ведь такой — палец протяни, руку откусишь. Ты тогда ко мне всякое уважение потеряешь. Нет, братец, тебе доверять нельзя, держать за воротничок надо, чтоб из рамок не вышел.
— Лучше смерть, чем рамки.
— Вот именно, вот именно! Вез рамок, без законов и будет тебе смерть. Захочешь перескочить улицу в недозволенном, а тебя шофер — тюк! Без рамок, без законов, без порядка — какая жизнь?
— А я, может, хочу такой мир, где никаких шоферов.
— Это как так?
— А так — без машин, которые воздух портят, без заводов, без никакой техники — самолетов, танков, бомб.
— И что же останется?
— Солнце, воздух и вода да земля зеленая.
— А питаться это — воздухом и водичкой?
— Жили же люди раньше без всякой техники, и ничего…
Отец схватился за дозревшую до апоплексической спелости лысину:
— Слушан, мать! Смотри! Кого мы с тобой вырастили! Рутинера! Консерватора! К обезьянам ему хочется! Назад к обезьянам!
Полина Ивановна, не сняв ни пальто, ни берета, стояла, прислонясь к косяку дверей. Она-то надеялась — сын образумится и все пойдет по-старому. Увы! И в том ли дело, что непослушный сын поскандалил с отцом, нет, тут какое-то сумасшествие, какая-то эпидемия занесена в тихий град Китеж!
Полина Ивановна не читала древних египетских манускриптов: «Нынче дети перестали слушаться своих родителей…» Ей казалось, что все это небывалое, чудовищное — странный мир портит сына…
17
Самсон Попенкин на этот раз решил не утруждать Илью Макаровича, сам «накинул петлю на собаку», распахнул письму читателя Сидорова дверь в зону печатного слова: «Добро пожаловать!»
Еще не появились из типографии влажные оттиски читательского письма, а уже вся редакция настороженно зашумела:
— Читали?
— Да-a, глубокий вираж.
— Опять паленым запахнет.
— Напротив, напротив — хар-рош-шая бадейка хал-лодной водички на разгоревшийся костер.
— Ну, дыму и треску будет!
Стены редакции, обычные на вид, добротно кирпичные, имели удивительное свойство выпускать наружу каждый более или менее значительный звук. Вечером, до того как новый номер газеты был окончательно сверстан, по улицам и переулкам града Китежа пошел невнятный говорок. Очень невнятный и невразумительный. Сосед бежал к соседу и объявлял:
— Слушок есть, Ивана Лепоту того…
— Что — совсем?..
— Ну, совсем не совсем, а душу повытряхнут.
И осведомленный сосед бежал к другому соседу:
— Ивана Лепоту, слышали… Совсем, похоже, того…
— С милицией?
— Пока не известно, но ясно — Кузьмой Мининым в наши дни долго не разгуляешься.
И ахи, и охи, и глухое возмущение, и — что принято называть — в «зобу дыханье сперло».
Кирпичные стены редакции были звукопроницаемы, а вот дверь кабинета Ильи Макаровича Крышева — нет. Он узнал о рождении честного читательского мнения Сидорова, лишь развернув типографски запашистый номер газеты. Прочитал, посидел оглушенный и накинулся на телефон:
— Попенкин, ты?.. Сейчас же сюда!
И Самсон Попенкин послушно появился в кабинете главного, занял насиженный стул напротив безмолвствующего телевизора — взгляд не виляющий, вдумчивый, узелок галстука туго затянут, пиджак застегнут на все пуговицы.
— Что это значит? — Крышев ткнул рукой в развернутый газетный лист.
— Читательское письмо, как видите.
— Это что, вроде сюрприза на именины? Почему со мной не согласовали?
— Разве о Каллистрате Сырцове есть что-нибудь новенькое?
— При чем тут Каллистрат Сырцов?
— Да при том, Илья Макарович, что вас могут упрекнуть: набат подняли и тут же на попятную.
— Вот именно! Именно! На попятную! Кто вас просил соваться с этим письмом?
— Хочу, чтоб вы в любом случае остались главным редактором — когда Сырцова победят и когда он победит. В первом случае у вас заслуга — набат подымали против Сырцова, во втором случае заслуга у вашей газеты — выступила в защиту.
Илья Макарович разглядывал своего невозмутимого помощника растерянно и подозрительно.
— Ловчишь, братец! Благодетелем прикидываешься. Выходит, я в Каллистрата стрельнул, ты его прикрыл.
Сохраняя невозмутимость, Самсон Попенкин поднялся со стула:
— Да, прикрыл с тылу. Впрочем… снимите письмо. Лежит набранный материал о доярке Капустиной. Не поздно, тираж еще не начали выдавать.
И главный редактор Крышев в одну минуту был обезоружен. Снять читательское письмо, когда оно уже заверстано, — значит вызвать суды и пересуды, значит выставить себя открытым врагом неуязвимого Каллистрата Сырцова. И хочется и колется — ох уж эта диалектика!
Самсон Попенкин, четко отстукивая каблучками, с навешенным затылочком, отмаршировал из кабинета.
Ничто уже не могло остановить входящего в мир читателя с сугубо массовой, народной фамилией — Сидоров.
18
Устойчиво слякотное утро над градом Китежем. Мокрый от дождя фасад редакции с его неуловимой страдальческой перекошенностью.
Две застекленные витрины сбоку от подъезда.
Одна хранит в себе покоробленные выцветшие фотографии на тему — проведение весеннего сева. Сейчас вокруг града Китеж глубокая осень, но фотографии отражают весенний сев, возможно не нынешнего, а прошлого года. Скорей всего, они просуществуют благополучно до нового сева, обретут свою актуальность.
Вторая витрина хранит наисвежайший, только что испеченный номер газеты «Заря Китежа».
Из жидкого, но неиссякаемого потока прохожих всегда находятся охотники задержаться у последней витрины. Обычно — три-четыре склоненных головы, сегодня — толкучка. Обычно — академическое спокойствие, каждый из читателей в одиночку переваривает газетные новости и, ни с кем не поделившись, удаляется. Сегодня распахнутые печатные полосы рождают трибунов.
— Эт-то на кого он замахивается? Эт-то он на нас, братцы! Питекантропы мы! Чуете?.. Я, значит, пи-те-кап-троп, то есть вроде большой обезьяны… Эт-то что же, братцы, по рылу нас, а мы утирайся! А?!
Витийствует трибун-самовыдвиженец — кепка мокрая, как вынутый из рассола груздь, небритая измятая физиономия, незастегивающееся пальто, руки энергично засунуты в надорванные карманы и голос, словно специально созданный для убеждения случайных встречных на улице, голос, в котором чувствуется глубинная интонация: «Повякай мне!»
Спешившая на работу Полина Ивановна не без робости обошла стороной трибуна, вскользь бросила на него смятенный взгляд. А тот взывал к скопившимся читателям, будил в них совесть:
— На Лепоту, братцы, навалился!.. Я этого Сидорова в гробу видел в белых тапочках, а вот с Лепотой знаком. Удостоился! На троих как-то раздавили. Стихи нам читал. Пронзительной силы человек! А тут Сидоров какой-то…