— Левочка, познакомься, пожалуйста, Григорий Иванович, известный профессор медицины, был настолько любезен, что согласился приехать к нам из жуткой дали — из Петербурга.
Лев Николаевич встал и поклонился ему особо.
— Надеюсь, дорога вас не очень утомила?
— Да нет, наоборот. В дороге я лучше всего отдыхаю.
После небольшой паузы Лев Николаевич спросил:
— Вы какую медицинскую дисциплину практикуете?
Профессор несколько смутился:
— С вашего позволения, моя область не совсем точно называется нервно-психической…
— Это, вероятно, та самая область, которая призвана определить, до каких пор человек в здравом уме и когда он из него начинает выживать?
Профессор мягко улыбнулся.
— Не смею с вами спорить по этому вопросу.
Такая обнаженность разговора несколько смутила Софью Андреевну, и она после того, как прислуга разложила гостям кушанья, сказала:
— Как хотите, а я человек городской. И, прожив почти всю свою жизнь в Ясной, я все еще тоскую по городу. В городском укладе все-таки больше порядка. Здесь, на приволье, развелось столько нищих, воров, бродяг, что смотреть на них и то неприятно. Сегодня утром выхожу и вижу под Деревом бедных мальчика с удивительно нехорошим лицом.
Лев Николаевич спросил, не отрываясь от еды:
— Хуже, чем наши с тобой лица?
Все засмеялись. Софья Андреевна тоже улыбнулась.
— Хуже.
Пауза. Едят. Звон ножей, вилок и чашек. Толстой думает: «Сегодня у нас опять блины. Дети думают, что блины — это кушанье так себе, а между тем много людей не могут их иметь».
Татьяна Львовна попросила профессора:
— Расскажите, пожалуйста, какие новости в столице?
Профессор доел свой блин, вытер губы салфеткой.
— Да новостей особых нету. А может, они до меня не доходят. Единственная новость — это португальская революция. Но вы, вероятно, уже знаете об этом.
Лев Николаевич кивнул.
— Мне вчера об этом сообщили, и я искренне обрадовался.
Софья Андреевна пожала плечами:
— Не понимаю, чему тут радоваться?
— Ну как же, все-таки есть движение. В современных государствах революции неизбежны, и эти короли и императоры, помяните мое слово, еще насидятся по тюрьмам.
— Не все так считают. Вот у Достоевского, например, в его «Братьях Карамазовых»…
При упоминании о Достоевском Толстой оживился:
— Достоевский не совсем прав. Его нападки на революционеров нехороши. Он судит о них по внешности, не входя в их настроение.
Андрей Львович, один из младших сыновей Толстого, счел нужным вступить в разговор:
— Настроение — дело случая, а внешность отличается постоянством. Я даже думаю, что характер больше проявляется во внешности, чем в настроении.
Лев Николаевич сказал сухо:
— Что касается вас, то это именно так.
Разговор снова обострился, и Софья Андреевна опять кинулась на выручку:
— Левочка, ты сегодня очень желчный. После пеших прогулок ты всегда возвращаешься желчным. А Делир тем временем бунтует в конюшне.
Пауза. Едят. Лев Николаевич думает: «На прошлой неделе тоже обжирались блинами. Человек пять или шесть домашних сбивались с ног и жарили их, человек пятнадцать тут, за столом, жрали, а я сидел и слушал, как они чавкают, и мне было удивительно стыдно видеть перед собой их масленые, ублаженные лица».
Когда обед был закончен и гости, перебравшись в большую залу, отдыхали, вошел Булгаков с пачкой писем.
— Лев Николаевич, вы уже второй день не смотрите почту.
— Занят, голубчик, занят художественной работой. А что, там есть дельное, что-нибудь срочное?
— Да как вам сказать…
Булгаков сел за маленький столик и начал перебирать свежую почту.
— Вот телеграмма от петербургского студента — просит выслать несколько рублей, сидит без денег.
Лев Николаевич попросил телеграмму. Почитал, улыбнулся.
— Это уже нечто новое. Раньше с такими просьбами обращались письменно, телеграф применен впервые. Еще что?
— Много писем о душе, о религии, о боге, и русских, и иностранных.
— Этими мы займемся завтра. А что в тех конвертах?
— Стихи. На этой неделе пришло удивительно много стихов.
При одном упоминании о стихах Толстого передернуло.
— Валентин Федорович, голубчик, отпечатайте шапирографом несколько сот открыток с таким текстом: «Лев Николаевич прочел ваши стихи и нашел их очень плохими. Вообще он вам не советует заниматься этим делом». И как только по почте придут стихи, вы сразу, не читая их, отправьте адресату такую открытку.
Гости засмеялись, а Валентин Федорович замялся:
— Неудобно как-то, Лев Николаевич. Вдруг попадутся хорошие стихи?
— Да откуда они возьмутся! Теперь одни безумства в литературе.
— Ну а вдруг! Открываем конверт, а там — отличнейшие стихи!
Лев Николаевич помолчал, потом сказал сухо, поучительно:
— Отличными они быть не могут уже потому, что я вообще не люблю стихов. Мне нравятся всего несколько стихотворений Пушкина, и то главным образом потому, что Пушкин писал еще и великолепную прозу.
Андрей Львович выразил свое неудовольствие по поводу этих бесконечных отвлечений:
— Папа, господин профессор хотел бы как можно скорее вернуться в Петербург.
Профессор, смутившись, добавил:
— К сожалению, мои занятия в университете…
Толстой поднял голову. Взгляд его старческих, выцветших глаз долго блуждал по лицам родных, и тем временем все его существо молилось: «Господи, помоги мне овладеть собой, дай мне силу терпения апостолов твоих…»
Бог услышал молитву. Лев Николаевич, добрый и милый старик, успокоившись совершенно, спросил тихо, миролюбиво:
— И что я должен сделать для господина профессора?
Одна только Софья Андреевна была вправе назвать вещи своими именами:
— Левочка, Григорий Иванович меня осмотрел, выписал много новых лекарств, и мы хотели бы, чтобы он и тебя проконсультировал.
Лев Николаевич долго сидел и думал, а пока он думал, с улицы опять донесся мягкий звон колокола. Пошел дождь, нищим стало неуютно под деревом, и они просили графа выйти. Толстой подошел к окну, посмотрел во двор. Сказал тихо:
— Как я уже говорил, я теперь занят художественной работой. А кроме того, я думал, что сам факт нашего общения за столом уже мог бы послужить в какой-то степени материалом для той самой дисциплины, которую господин профессор…
Россолимо снова смутился:
— О, несомненно, что касается строго моей специальности, то для меня все ясно. Моя просьба сугубо личного характера. Конечно, если она вас не затруднит…
— Ради бога, я к вашим услугам…
Профессор сказал нетвердым голосом:
— Я слышал, что вы хорошо играете в шахматы. Сам я тоже люблю в минуты досуга…
Толстой улыбнулся.
— То, что я хорошо играю, — это для меня неожиданная и приятная новость. Я проигрываю девять партий из десяти, но если это поможет вам скоротать нынешний вечер у нас…
— Премного вам благодарен.
Толстой пошел было к двери. С улицы доносился звон колокола, и он, остановившись у самого выхода, повернулся к профессору и пожаловался ему:
— Жить на свете стало тяжело.
Софья Андреевна почувствовала себя задетой:
— Тебе-то почему тяжело? Все тебя любят.
— А отчего мне не тяжело-то может быть? Оттого, что кушанья хорошие, что ли?
— Да нет, я говорю, что все тебя любят.
— Любят, как же! Вон посмотри, сколько нищих во дворе, — каждый день собираются по пять-шесть человек, и нету им конца. Вот и от верховых прогулок пришлось отказаться.
Софья Андреевна опять вспылила:
— Да какое тебе дело до этих бродяг! Твое имя на устах всей России, о тебе пишут все газеты мира, письма и телеграммы приходят мешками! Вон и сегодня утром принесли две телеграммы из «Таймса» — просят срочно сообщить, как твое здоровье, как ты себя чувствуешь. Даже и не знаю, что ответить.
Толстой погладил свою седую бороду.
— Надо писать правду. Пиши, что помер, и похоронен, и на его поминках пол-России напилось так, что мир в ее глазах качался.
Андрей Львович сказал металлическим голосом:
— Мир в глазах России качается по совершенно другим мотивам.
Толстой сказал сухо:
— Благодарю вас за пояснения, без которых, слава богу, я так долго живу до сих пор.
И вышел.
Над бескрайними лесами русского Севера летает воронье. Птицы несутся единым потоком на большой высоте, их однообразное, тоскливое карканье баламутит душу людскую, и все ждут, когда они наконец пролетят, когда небо снова очистится, а они все кружат и кружат.
Березовые, сосновые, хвойные леса стоят тихо, безмолвно в ожидании первого снега, но это только так они видятся нам. людям, А воронам, должно быть, видны конные егеря, костры, ружья, бесконечные цепи солдат. Они хорошо знают природу людскую. Знают они, что вот-вот последует пальба, что после этой пальбы одни уйдут с чувством победителей, другие останутся лежать в оврагах, и потому-то воронье и радуется, потому-то они и каркают там, в вышине…