— Верно, иной и вырядится в человека, а приглядись, дурак и скажется…
Лютров слушал женщину, как, наверно, в давние времена слушали пророчиц: от нее исходила покоряющая уверенность в своем всепонимании. Она говорила, как стелила постель, — споро, без лишних движений, нисколько не сомневаясь, что брошенная простыня ляжет так, как то должно быть.
— Прислали к нам молодого врача из Москвы. Давно это было. Высокий, волосы на лоб зачесаны, бородка стриженая, а самому лет тридцать. Стали бабы говорить: чудак, мол, а дельный, лечит знающе, заботливо. Что ж, думаю, чудного-то в нем, коли врач знающий? Борода на мужике не велика чудинка. Оказывается, висит у него на дверях записка, что входите, мол, все, кому до меня нужда, а попусту только белым синьорам можно. Что это, думаю, за белые синьоры? Санитарки, что ли?.. Шла как-то мимо, дай, думаю, зайду. Он у нас через два дома жил, у бабки Саши. Комната у него с отдельным входом, а на дверях и верно записка под стеклышком: «Входите, если нужна помощь врача, начался пожар, наводнение или вы белла синьора». Вот оно что… Вхожу. Сидит за столом в сорочке, не оборачивается, говорит: «Минутку». Стою. Долго писал, потом повернулся, поправил очки вот эдак, — она растопырила пальцы как пианист на октаву, — и говорит: «Слушаю». Разглядела я его получше и отвечаю: «Записку-то с дверей снимите». — «Это почему?» — «Пожар случится, выскочите. Наводнений у нас не бывает, а красивые женщины по объявлению не придут». — «Однако вы пришли». — «На дурака пришла поглядеть». Сказала, с тем и ушла.
— А вы злая.
— Не велико зло одернуть человека, коли тот выставляется.
— И снял записку?
— Дураки-то, они упрямые… Бабкина дочь приехала, она и сняла, да и его, голубчика, заодно прибрала к рукам, хоть и старше годами. Теперь в Энске живут, сошлись. Он, сказывают, с женой развелся, ее предпочел, несмотря что у нее — Валера, дочь взрослая… Отец-то ее совсем молодым помер, болел сильно… Хоть и шальная баба была, но и красавица, это уж чего там… Родить родила, а растить бабке Саше пришлось. Мать-то свою Валера не во всякий праздник видела. Появится в Перекатах на неделю, да и умахнет на год. Все в какие-то экспедиции ездила. Теперь муж ездит… Отчим в экспедицию, а Валера к матери погостить… Так и живут. Да в этот раз что-то не путем сорвалось. С работой рассчиталась, в тот же день билет взяла на самолет, ей муж мой доставал, со скидкой. А завтра, гляди, и умахнет… Девушка она хорошая, уважительная, да путных людей не знала. Маленькой была — обижали, кому не лень, выросла, тоже тунеядцы какие-то вокруг вьются. В Энске-то, может, и замуж выйдет за хорошего человека или учиться пойдет… Да только отчим вот, говорят, против, чтобы она у них жила. Я-де своих детей бросил не для того, чтобы чужих кормить. Да и то, правду сказать…
Стоя у открытой форточки с сигаретой, Лютров слушал ее негромкий голос, следил за снующими над столом руками женщины, споро прибирающей посуду, и все больше проникался неприятием духа этого дома, его устоявшейся тишины, красных дорожек на хорошо выкрашенном полу, делающих неслышными шаги хозяйки, безропотного признания Колчановым превосходства жены, его собачьего послушания, а главное, того смысла сожительства этих разных людей, которое принижало их человеческую значимость. Что связывает их? Какие общие жизненные задачи они подрядились выполнить, несмотря на презрение женщины к мужчине? Причем она даже не пытается это скрыть не только от него, но и от посторонних, а он понимает, не может не понимать, а значит, принимает такие условия, это не приводит ни к разрыву, ни к другим осложнениям, а напротив, не мешает им жить, растить сыновей и считать себя вправе корить образ жизни других.
Он едва сдерживался, чтобы не спросить, как это она со своим умом, проницательностью, своей недюжинной внешностью наконец выбрала в спутники себе человека явно не по плечу?
— Вы давно замужем за Петром Саввичем?
— Мужа моего мне дедушка присоветовал, — сказала она, словно не слыхала вопроса, и едва не рассмеялась, приметив на лице гостя смущенную растерянность. — Вам ведь не то интересно, сколько я прожила с Петром Саввичем, детишки-то вон они, а что я в нем нашла… Дед у меня, как бабка Саша для Валерии, одним родным человеком был. Отец на войне убит, мать померла, а дедушка жил и жил, и все книжки читал — старые, в кожаных переплетах, иных не признавал. Прочтет что ни то поучительное, меня зовет: «Слушай, внученька, набирайся ума. Ум что казна, по денежке собирается. Хорошие мысли не блохи, сами не набегут… Книга писана человеком крайнего ума. Вещие, говорит, слова, про нынешнее время сказано, а потому должен я увидеть, какой такой человек приданым твоим распоряжаться станет».
Последние слова хозяйка проговорила со спокойной уверенностью в их правоте, и после некоторого молчания — стоит, нет ли? — уточнила, что за ними разумелось:
— Мужниного тут немного, дом на дедушкины деньги ставлен… И уж совсем от болезней захирел, едва ходил, а все свое, все обо мне. «Какой парень глянется, ты, говорит, его ко мне, поглядеть». — «Ну тебя, говорю, дедушка». — «Да не бойся, внученька, неволить не буду, решать тебе, потому как равенство, а поглядеть приведи, может, и мое слово нелишне будет».
Лютров улыбнулся, ожидая, что и хозяйка усмехнется вздорным, на его взгляд, словам деда, но лицо ее оставалось неизменно спокойным, как и скупые, небрежно ловкие прикосновения пальцев к убираемой со стола посуде.
— Когда аэропорт строили, народу понаехало много. Из деревень, да и совсем не наших. Клуб на стройке открыли, танцы почитай каждый день. И я раз увязалась за девчатами. А как пришла да поглядела на приезжих женщин — груди вздернуты как повыше, повидней, бери, мол, кто смелый, твое. Губы крашены, ресницы крашены, в туалете курят, юбки в обтяжку… Испугалась я, вспомнила дедушкино чтение, да и бежать оттуда. Девчата меня за руку, погоди, ошалела, что ль, вместе пойдем… А рядом парень стоял в форменном пиджаке. «Правильное решение, говорит, девушка. Я тоже в город, говорит, так что могу проводить, если не возражаете». Поглядела, парень не особо крепкий, если что — уберегусь, да и в форме. Так и познакомились. С полгода ходил к нам. «Как, говорю, дедушка, приглянулся Петя?» — «А ничего, ничего. Головой не силен, но гнезда не разорит. Коли не жаль девичества, выходи, будешь сыта и обогрета».
Последнее было сказано негромко, из некоего отдаления, словно она не рассказывала уже, а размышляла вслух о ей самой непонятных вещах.
— Что ж, надо думать, прав оказался дедушка, — сказал Лютров.
«А вот девичества вам жаль», — заключил он про себя.
Хозяйка вскинула на него внимательные глаза, будто услышала не то, что он сказал, а что подумал, но лицо ее не изменилось, и в невозмутимости этой жила, уютно угнездившись, некая прирученная и послушная правота. «Что бы вы там ни подумали, — говорило это выражение, — а у меня свой расчет, не вашему пониманию чета»,
Прибрав белую скатерть, под которой оказалась темная, бархатная, она прошла на кухню, погасила там свет, вернулась, включила бра у изголовья над тахтой, выключила большую люстру в виде цветка ландыша, пожелала гостю спокойной ночи и прикрыла за собой дверь спальни.
Лютров еще докуривал сигарету, когда за дверью в прихожую заворчала и несколько раз пролаяла собака, послышался стук.
— Кто-то свой, — определила хозяйка, выходя в халате и наскоро закручивая в узел длинные волосы.
Она долго не возвращалась. Из всего приглушенного толстой дверью разговора Лютров разобрал только несколько раз повторенное просительное обращение: «Тетя Маша!» Наконец дверь отворилась, и вместе с хозяйкой в комнату вошла высокая девушка в плаще и с чемоданом, обе стороны которого пестрели крупной белой клеткой по синему фону. Что-то необычное почудилось Лютрову в ее лице.
— Здравствуйте, — охотно, но тихо проговорила девушка, сверкнув огромными глазами. Она сразу внесла в дом нечто молодое, шумное, свободное.
— Видишь, — твердо проговорила хозяйка, имея в виду гостя, — так что переспишь на кухне.
— Ой, конечно! Спасибо вам. тетя Маша!
Она так искренне благодарила хозяйку, что когда поворачивалась в сторону Лютрова, глядела и на него с благодарной улыбкой, и тогда он снова видел сверкающие глаза, но как ни пытался, не мог получше разглядеть в полутьме комнаты наполовину угаданную им красоту лица девушки.
— Снимай плащ и иди в кухню, дай людям покой, — строже, чем следовало, с нотками ревнивого укора в голосе сказала Марья Васильевна, стремительно направляясь в спальню.
Девушка поставила чемодан у двери, сняла «болонью», выказав острые маленькие груди, укрытые алой кофточкой, быстро повесила плащ на вешалку и послушно проследовала за Марьей Васильевной, неторопливо несшей подушку и байковое одеяло. Тощий постельный набор со ответствовал застывшему на лице ее непреклонному неудовольствию, и потому Лютров решил, что попросившая ночлега девушка принадлежит к тем знакомым хозяевам дома, с которыми здесь не церемонятся.