Но разве можно было в эти дни думать о себе? Даже сама установка ряжей — дело, требующее смелости, подвижности и быстроты, — казалась им отдыхом, после того как они работали на дне, ворочая камни, один на один с разъяренной стихией.
Новые и новые, наполненные камнем ряжи преграждали путь Дону, тесня реку и загораживая ее ход. Течение все убыстрялось. К концу работ оно ускорилось до трех метров в секунду. Теперь водолаз, дежурящий на поверхности у телефона и слушавший товарища, находящегося под водой, не улавливал в наушниках ничего, кроме хриплого, тяжелого его дыхания. Борьба с течением требовала напряжения всех физических и духовных сил; чтобы не растрачивать их попусту, водолазы старались даже не говорить.
Так работали земляки Ивана Смолякова в местах, где он партизанил, в водах реки, где он погиб за Родину, за коммунизм. Его боевую славу они укрепляли славой трудовой. Образ немощного телом, но такого необоримо сильного духом комсомольского вожака, живший в их памяти с детских лет, окрылял их трудовой подвиг в решающие дни борьбы с рекой.
Конечно, то, что сделали на проране три молодых казака-водолаза из станицы Романовской, нельзя представлять как их единоборство с Доном. Реку взнуздал и остановил многотысячный коллектив строителей разных профессий: экскаваторщики, гидромеханизаторы, сварщики, бетонщики, бульдозеристы, скреперисты, смелые проектировщики и инженеры. Но в эти общие усилия вложили свою долю, свою одухотворенную мечтой о коммунизме энергию и три скромных водолаза, земляки и товарищи славного донского комсомольца Ивана Смолякова…
— Что ж, о тех, кто сейчас здесь, на стройке, геройствует, по станицам девчата уж песни поют, — сказал, прослушав рассказ о трех водолазах, один из старых казаков, задумчиво следя за тем, как в сгущающихся сумерках только что рожденное озеро сверкает в отсветах электрических огней.
И мне снова вспомнились слова человека, больше ста лет проходившего по земле. Да, слава, добытая в бою и заработанная в труде, не гаснет, не ржавеет, не забывается!
— Если вы считаете, что нужно обязательно рассказывать об этом происшествии, так уж позвольте прежде всего пояснить вам, во-первых, кто такая Наташа и, во-вторых, обрисовать обстановку, в которой все это произошло, хотя сам я, признаться, ничего особенного, заслуживающего внимания во всем этом, и не вижу. Обычные, так сказать, текущие дела…
Николай Чумаченко, старший багермейстер, он же комсомольский группорг одного из лучших на стройке землесосных снарядов, демобилизованный артиллерист, еще не утративший своей гвардейской собранности, подтянутости, привычным жестом одернул аккуратную гимнастерку, на которой два ордена Отечественной войны соседствовали с Красной Звездой. Но закончить мысль ему не дали. В разговор стремительно ворвалась маленькая полная голубоглазая девушка с очаровательными ямочками на пухлых румяных щеках. Тряхнув россыпью льняных кудряшек, она трагически всплеснула руками:
— Ой, как он тянет! «Во-первых, во-вторых»!.. Ну чего тут пояснять? Наташа — дочь начальника их земснаряда. Ну да, того самого, знаменитого… Ей сейчас одиннадцать месяцев, а тогда, весной, было восемь. Она — одна из первых ребят, родившихся на строительстве, и весь их экипаж, даже старый боцман Никитыч, который при женщинах не без причины лишается языка, — все они без памяти в нее влюблены, И потому, когда у Наташи вдруг случается поносик, весь земснаряд лихорадит…
Чумаченко старается сохранить свою холодную собранность, но улыбка, помимо воли, появляется на его худощавом загорелом лице:
— Вы поглядите на нее: и это молодой советский специалист!.. Хорошо, что я никогда ничем не болею, а то лучше к бабке в станицу подался бы, чем идти к такому несерьезному врачу… Так вот, о Наташе. Действительно, она дочь нашего начальника, и действительно она тогда заболела, и заболела серьезно. А дело было как раз весной, в разлив, в самую горячую пору, когда нам нужно было работать с наибольшей отдачей. Начальник у нас — кремень. Я его в самых трудных переделках видел, у него даже голос не менялся, а тут вдруг наш кремень подаваться начал. Никому ничего не говорит — работает, как всегда, но всем видно: что-то с ним стряслось. Худеет, глаза красные, как у кролика, и такой он стал, точно все в нем до звона натянуто. Но о дочке никому ни слова. Все в себе носит. Попробовали было ребята разведать: что, мол, с вами? «Ничего, — отвечает, — со мной особого не происходит. Делайте свое дело, не отвлекайтесь попустому». Ершистый стал, колючий, холодом от него, как из погреба, несет. Ну, ребята видят, что его ни долотом, ни шилом не возьмешь, оставили в покое, тем более что на деле все это не отражается и судно наше попрежнему впереди. Да и работы, по совести говоря, у всех хватало. Решили мы к Первому мая против мощности снаряда, указанной в паспорте, в полтора раза больше выработать. Ну, и старались кто как мог.
— Они из-за этих своих «деловых кубометров грунта» все на свете забывают! — вставила в разговор девушка, метнув в сторону багермейстера иронический взгляд.
Должно быть, она попала в цель. Он виновато опустил глаза и сделал вид, что пропустил реплику мимо ушей.
— Ну, а я ведь не только багермейстер, а еще и комсогруппорг. Меня не только, как она выражается, «деловые кубометры», то-есть выработка, — меня и души человеческие интересуют. Думаю: раз на работе у нас полный порядок, стало быть что-нибудь дома неладно у нашего начальника. Нагрянул я к нему на квартиру вечером, в то время как он на вахте был, и сразу прояснил обстановку. Малышка при смерти, врачи руками разводят, мать с ног сбилась, а сам-то как с вахты придет, так у ее кроватки до следующей смены и дежурит. Испугался я. Вот товарищ врач верно сказала, мы эту Наташку все любим. Славная такая девчонка, сероглазая, рыженькая, прямо огонек. А тут лежит не шелохнется, и на лице одни глаза видны, большущие, жалобные. Подумал я о начальнике нашем, и страшно мне стало. Такое горе, а он и виду не подает… Разве ж так можно?.. Ну, бегу в амбулаторию. Ночь, заперто. Впотьмах звонка не разглядел, давай в дверь бухать… Помните, товарищ доктор?
— Да, это не скоро забудешь. Я тогда дежурила — больных нет, задремала немножко, вдруг неистовый грохот. Я подумала, не паводок ли перемычку прорвал. Нянечка бежит: «Лизавета Никитична, там псих какой-то ломится!» А он уж тут, передо мной, в натуральную величину. Ну, видели бы вы его тогда! Без шапки, в грязи, пот с лица течет: «Доктор, беда: Наташка умирает!» Кто такая Наташа, от чего умирает, не говорит. «Пошли!» — и все. «Куда идти? Погодите, я машину вызову». — «Не пройдет туда машина: паводок, грязь по колено». А сам уж пальто на меня напяливает. И потом, представьте себе, километра два бежали по грязи. Калоши я потеряла. Да что там калоши — тут и резиновые сапоги не помогли бы. А где уж выше колен было, он подхватывал меня ни руки и переносил… этакий медведище. В доме больной я появилась, будто меня из пульповода вытащили, а он даже опомниться мне не дал, ведет прямо к кроватке: «Вот Наташа!»
Если бы мне кто-нибудь в институте сказал, что придется так-то вот навещать пациентов, разве я поверила бы? А тут ничего: отдышалась, умылась, осмотрела больную. Диагноз мой с предыдущими заключениями точно совпал. Врачи делали что могли, но болезнь эта у таких малышей почти не излечивается. Девочка уже и не шевелится, мать окаменела от горя, а он — я его тогда за отца принимала — умоляет: «Доктор, сделайте чудо, спасите!» Я говорю: «Чудес не бывает». А он упрямо: «Если человек как следует захочет, будет чудо!»
И вы знаете, должно быть верно: все-таки чудеса случаются. Тут я вдруг вспомнила, что когда стажировала в институтской клинике, там много говорили о нашем профессоре, известном академике, заслуженном деятеле науки, разрабатывавшем новый метод лечения этой страшной болезни. И вот, как только сей гражданин про чудо сказал, я ему и отвечаю: дескать, метод лечения разработан, но сейчас проверяется, и что, мол, сама я его в точности не знаю, а только слышала о нем. Так вы знаете, что он, вот этот самый гражданин, орденоносец, почтенный багермейстер, комсомольский группорг и прочее и прочее, сделал?.. Он схватил меня, врача, на руки и закружил по комнате…
Это в самом деле не походило на спокойного человека, но краска, густо пробрызнувшая сквозь матовую смуглоту его лица, выдавала, что все это действительно произошло.
— Да-да, завертел в присутствии матери и маленькой больной, что, согласитесь, было уж совершенно неуместно. И тут пошло все, как в чеховском рассказе «Лошадиная фамилия», с той только разницей, что речь шла не о дурацком флюсе идиота-барина, а о жизни чудесной малышки. Я вспоминала и точно не могла вспомнить, в чем же состоит этот метод. И чем старательнее я вспоминала, тем больше убеждалась, что очень важные детали я забыла, а может быть, даже как следует и не знала. И хотя никакой вины тут моей не было, мне становилось страшно, что из-за того, что я во время своей стажировки оказалась недостаточно любознательной, может погибнуть этот ребенок.