платье кофейного цвета, оно очень подходило к ее большим, выразительным глазам.
— Как-то тут просыпаюсь… Одна старуха, Елена Мануиловна, та, которой шестьдесят, говорит-шепелявит: «Маша-то, дочка, ни с кем не балуется… А все говорят: молодая, распущенная… А какая же она распущенная? Я вот помню себя, в ее годы вовсю гуляла. А что было не гулять-то? Муж — инкассатор в районе: пока все магазины не объедет, тут тебе вольному воля». А вторая ей отвечает, та, которой пятьдесят: «Ой, Елена Мануиловна, да как же вам не стыдно? Этакое говорите, даже уши вянут… Что это за гульба такая? Нет, я своему Васеньке верна до гроба». — «Так ведь и я же верна, Екатерина Ивановна, — другая-то старуха. — Верна, верна. Это ведь мы как делали? С подружкой, конечно… Уедем, милые мои, с пареньками, кутим целый день… Они, пареньки, к нам привязываются, интересно нам, веселимся, но и все на этом… А так чтобы не-ет… Зачем будем распускаться. Не поддаемся… Нагуляемся и домой…»
— Старушки, — пробубнил Зыков.
— Ага, сама невинность, — продолжала Фефелова. — Ты, говорит Елена Мануиловна, тише разговаривай, а то соседний номер мужской, еще привяжутся сдуру…
Они ходили по сухому бору. Пахло рыжим подстилом и сосновыми шишками. Было тихо: ни пения птиц, ни людских голосов. Сквозь макушки сосен проглядывало небо, побеленное солнцем.
— Наслушаешься таких разговоров, ночью снится всякая белиберда, — не умолкала Надя. Ей очень хотелось понравиться Владимиру. — Однажды приснилось, будто раздевают… Понимаешь? И платье сняли, и чулки, и все… Кто раздевает, не могу понять… И бежать — сил нету, ноги ватные… Как закричу — и проснулась! Больше, хоть плачь, заснуть не могла.
— Бывает, — поддакнул Владимир. Бор, тишина, осенний воздух оторвали его от привычных мыслей об Ирине, о доме, о работе, и он был рад этой прогулке. — У нас с Нюськой бывает, — прибавил он, — так заспится, что ничего не понимает.
— Я не засыпаюсь, — поправила Надя, — меня старухи замучили. Просилась в другую палату, не пускают. И вообще — одна…
Надя посмотрела вверх, на кроны сосен, и вздохнула.
После обеда они лежали на берегу озера. Берег был пологий, в песке и хорошими осенними днями прогревался. В полдни можно было загореть, лежа на одеялах. Пахло хвоей. Купол неба в зените был густо-синим, от него голубела в озере вода и казалась теплой.
— Захочу — искупаюсь, — ни с того ни с сего сказала Надя.
Они лежали в стороне от всех, у обрывчика, по которому сновали мелкие красные муравьи. Надя травинкой роняла их на песок и смотрела, как неутомимо, снова и снова заползали муравьи на обрывчик.
— Искупайся, — ответил Владимир, полагая, что она шутит. Он привстал и смотрел на ее спину, плотную, с глубокой ложбинкой. Ему хотелось прикоснуться губами к маленькой покрасневшей лопатке.
— Искупаюсь, — тверже сказала Надя. И чтобы не передумать, сорвалась с берега, окунулась в ледяную воду — даже закричать не смогла: перехватило дыхание — и поплыла, блестя на солнце медными волосами.
— Очумела, что ли? Вернись, — крикнул Владимир, подойдя к воде. Но Надя плыла дальше, к темной озерной середине. На берегу заволновались, привстали, глядя на Владимира сердито — что случилось? Он походил у воды, нервно приглаживая волосы, и тоже бухнулся в озеро.
— Ты мне финты не выбрасывай, — предупреждал он Фефелову после, когда вытащил ее на берег. — Смотри, какая моржиха…
И снова, в который раз, закутывал ее в одеяло. Сейчас она ему снова нравилась.
На другой день у «моржихи» от купания поднялась температура. Надю положили в стационар, и она лежала там у окна с сизым налетом на щеках и такими большими испуганными глазами, что было жутко.
Владимир приходил к ней раз десять на день.
— Освободилась от старух, красота, — говорила Фефелова, улыбаясь через силу, — сейчас хорошо… Лежу и думаю…
И Владимиру в эти минуты казалось, что прекраснее ее, мужественнее нет на свете. Он недоумевал, почему предпочитал другую, старше и строже. Сейчас та, другая, как-то разом отступила.
— Знаешь, о чем я думаю? — спрашивала Фефелова. — Так, обо всем… Когда я была маленькой, все мечтала: вот исполнится мне восемнадцать, потом двадцать два… И ничего нет. Одна работа: булки, баранки…
Она гладила его руку, сгибала пальцы. От нее палило жаром.
— Я о работе заговорила… Что моя работа? Конечно, может, другим она по душе, а мне хлебозавод — острый нож. — Помолчав, она закрывала глаза и говорила глухо, с трудом шевеля губами: — Кому моя работа нужна? Городу… Одному моему городу… И все! Даже меньше… Каким-нибудь двадцати тысячам… А другим людям на меня наплевать: есть я такая, Фефелова, или нет, какое им дело? Грустно, правда? Весь наш Советский Союз возьми… Или весь мир…
Дышала она часто, прерывисто, но вдруг начинала улыбаться, и тогда невозможно было смотреть на нее: сизый налет по щекам густел, топорщились накрашенные брови.
— Я и думаю, — продолжала Надя, — когда для себя живешь — не человек ты, а человечишка, кро-охотный, невидимый. Когда для другого кого, для двух, трех — ты тоже мелюзга. Для ста человек — ты побольше, для тысячи — еще больше, а для миллиона — совсем большой… Вот послушай меня, — Надя закрывала глаза. — Для чего это людям надо, чтобы на других планетах жили марсиане, венеряне, юпитерцы? Это, наверное, значит, что жить ради нескольких миллиардов землян — все еще мало для человека… А?
Владимир поправлял на ней одеяло:
— Ты лежи, не разговаривай… У тебя небось ко всему и ангина…
— Как же не разговаривать, если хочется? Вот ты уйдешь, и я снова лежи…
— Не лезла бы куда не надо — и не лежала…
— Я не жалею, что искупалась… Даже как-то хорошо. Другие, может быть, и не рискнули бы, а я искупалась. — Надя вздыхала и смотрела в окно на сосны. — Знаешь, Володя… Тебе признаться? Это я уговорила папку, чтобы он послал тебя в дом отдыха…
Владимир только неловко улыбнулся, сейчас его это не злило. Надя поворачивала к нему голову и шептала:
— Правда не сердишься? Поцелуй меня… Я с ума без тебя схожу, Вовка…
Владимир целовал, касаясь грудью ее груди, украдкой приглаживал ее волосы, спрашивал одно и то же:
— Тебе купить чего-нибудь сладкого?
Фефелова болела несколько дней. Ее выписали из стационара вечером, неожиданно. Она побежала в мужской корпус. Владимир лежал на кровати, положив руки под голову. В палате никого не было. В окно сквозь сосновые кроны с трудом пробивалось солнце. Было тихо, и пахло свежим постельным бельем.
— Не встретил даже, — закапризничала Надька шутливо. Лицо ее счастливо осветилось.
— Думал, завтра. — Владимир приподнялся на кровати.
— Ничего ты не думал. — Она прикрыла дверь и села к