— Значит, и вы из иммигрантов. Должен признаться, я всегда был против законов, ограничивающих въезд в нашу страну. Америка имеет тенденцию пересыхать, как река, берущая начало в вырубленных горных лесах. Вы, иммигранты, быстро американизируетесь экономически, политически и психологически и сохраняете необходимые Америке свойства, которые в нас самих исчезают с угрожающей быстротой.
Падрони попытался улыбнуться.
— Ну, что вы, мистер Уитмор… Не хотите же вы унижать свою нацию?
Уитмор покачал головой. Его голос стал вялым, словно его мучил легкий сплин.
— Я просто констатирую давно известный факт. Признание — первый шаг к исправлению… Взять, например, вас. Ваш предок, по всей вероятности, приехал сюда, будучи простым рабочим. Как пролетарий низшей категории и «гринер», [17] он, вероятно, мучился в джунглях Чикаго, которые весьма выразительно, хотя и несколько преувеличивая факты, описал Синклер. Теперь возьмем вас. Вы репортер большой газеты. Ваша жена, конечно, коренная американка, и дети говорят только по-английски. У вас собственный автомобиль, домик на окраине города, акции, и вы твердо надеетесь через год или полтора стать редактором и совладельцем газеты.
Заметив, что Падрони заерзал на стуле, Уитмор поспешил прервать свои философские рассуждения.
— Простите, я не собирался вмешиваться в вашу личную жизнь. Но мне приятно сознавать, что эту дальнюю поездку вы предприняли не только по поручению своей газеты, но отчасти из личного интереса. Вам захотелось посмотреть на человека, который совершенно сознательно отказался от всего такого, что вы считаете целью существования, отказался для того, чтобы стать бандитом и кончить жизнь на электрическом стуле. Это в известной мере сближает нас в чисто человеческом плане. Я готов служить вам, тем более что это мне ничего не стоит. Пожалуйста, задавайте вопросы.
Видя, что репортер замешкался, он сам пришел ему на помощь.
— В общих чертах моя биография вам, конечно, известна?
— Да. Но это лишь цепь голых фактов. Я очень прошу вас: не откажите в любезности рассказать, что, собственно, толкнуло вас на этот путь…
— …который ведет в тюрьму и на виселицу? Я заранее знал, что вы об этом спросите. Вас интересует социальная и психологическая сторона вопроса. Но с чего, собственно, начинать? Уточните, пожалуйста, свои вопросы.
Падрони незаметно заглянул в маленькую записную книжку, зажатую в горсти.
— Рассказывают, что вы уже в десятилетнем возрасте проявляли склонность к… к своей будущей профессии.
— А, вы хотите с самого начала! Ну, да все равно. В таком случае вам следовало бы знать, что начало лежит далеко за пределами этих десяти лет и за пределами меня самого. Пожалуй, следует начать с легенды о моем прадеде, который в течение многих лет был наемником в армии мексиканского генерала-грабителя. Его старшие сыновья занимались тем же, а может быть, кое-чем и похуже. Младший, отец моего отца, был фермером, золотоискателем, моряком, коммерсантом, владельцем судна, постоянно привлекавшего усиленное внимание таможенной охраны, а затем главой солидной торговой фирмы, которая кончила свое существование не очень солидным образом и тем не менее послужила прочным фундаментом коммерческой карьеры моего родителя. Но все это вам известно.
— Какой-то грязный бульварный листок распустил слух, будто мать вашей матушки была хозяйкой не весьма приличного заведения.
— Слышал, слышал. Думаю, что пресса немного обидела эту почтенную женщину. Достоверно лишь то, что происходила она из какого-то смешанного англо-индейского рода. С двенадцати до девятнадцати лет она занималась тем, что облегчала последние годы жизни разбитому параличом банкиру, потом танцевала в каком-то нью-йоркском кабачке и, наконец, стала хозяйкой известной на весь порт гостиницы. Простите, — о собственной матушке я не скажу ничего плохого. Когда я ближе познакомился с ней, она уже была в том возрасте, когда жены миллионеров начинают красить себе волосы и занимаются филантропией. Днем она разъезжала по разным благотворительным заведениям, а по вечерам играла в шахматы с управляющим автомобильным заводом отца, с тем самым, — помните? — который потом был отравлен при самых таинственных обстоятельствах в собственной квартире. Это случилось, по-моему, в то время, когда мать переехала на нашу старую виллу в Сан-Франциско.
Право, о своих родителях я, пожалуй, больше ничего не могу сказать, у меня не было возможности познакомиться с ними поближе. Отца я видел иногда утром в воскресенье и то в течение нескольких минут. К матери меня водили два раза в неделю — по вторникам и четвергам. Остальное время я проводил один или в обществе воспитательницы.
Моя воспитательница была не то гречанка, не то андалузка — словом, из породы черноволосых европейцев. Но не это главное. Главное то, что у нее были блестящие, как у черной кошки, глаза и такие длинные пальцы, что я на один ее палец надевал по двенадцать колец матери. На них же я учился целовать матери руку. Андалузкины методы воспитания были хороши, очень хороши. Но в один прекрасный день ее выгнали и на ее место взяли старую француженку. Она была мне так же противна, как жабы, которых я находил под кустами роз в нашем парке. Я их преследовал целыми часами. Бросал в них камнями и бил хлыстиком, пока они не вытягивались замертво вверх желтым брюхом.
У меня была отдельная спальня на втором этаже, а с того времени, как я начал выводить в тетрадке палочки и кружочки, — и свой кабинет. Часов в одиннадцать — сразу после завтрака — приходил патер, преподававший мне катехизис. Должен вам сказать, что мы католики. Потом учитель математики, учителя иностранных языков, учитель музыки. С пяти до шести один отставной офицер обучал меня военной гимнастике, другой — стрельбе из револьвера и фехтованию. Кроме того, мне преподавали пластику и хорошие манеры. В парке был устроен бассейн, где я учился плаванию. У меня были два пони для катания верхом по аллеям парка.
Учителей я терпеть не мог, за исключением преподавателя классических языков. Он не надоедал мне книгами, зато делал бумажных голубей и учил запускать их. А иногда даже позволял мне затянуться из своей трубки. Жаль, что впоследствии мне не удалось встретить этого славного человека. Я думаю, он давно умер — ему и тогда было лет пятьдесят, и лоб у него был покрыт такими глубокими морщинами, что в них легко укладывался мой карандаш.
О детских годах, проведенных в нашей летней резиденции, у меня остались самые мрачные воспоминания. Оба этажа дома я излазил вдоль и поперек. Парк был небольшой, и добраться незамеченным до будки привратника было почти невозможно. С того раза, как я, пробуя новый револьвер, поцарапал дочке привратника щеку, меня стали охранять, как заключенного, — не хуже, чем здесь. Однажды я незаметно пробрался в кухню и отвернул все газовые краны. До сих пор не могу понять, как это не произошел взрыв, которого я так ждал. В другой раз я одетым влез в бассейн, потом прошелся по всем цветочным клумбам и выпачкал ногами ковер, стоивший столько денег, что я и счесть еще не мог. Бывало, я не успею ноги спустить с кровати, и уже начинаю смертельно скучать. Мне надоело и опротивело каждое лицо, каждая вещь в доме. Я возненавидел всех окружающих.
Единственной радостью для меня были редкие поездки в город, когда я сидел в машине рядом с шофером. Уличное движение, спешащие к какой-то таинственной цели люди дразнили мое воображение. Но скоро я начал понимать, что все они спешат в какое-нибудь определенное место и к определенному времени. Я видел, что и там жизнь течет, как в тюрьме, где царят неизменный режим и непреклонная сила. Я теребил шофера за рукав, шептал ему на ухо и щипал за бока, но он оставался бесчувственным, словно часть механизма, который уносил нас вперед. Он не гнал во всю мочь машину, не наезжал на прохожих, как мне этого ни хотелось. Мы медленно возвращались домой, и привратник тщательно запирал за нами ворота…
Простите, мистер Падрони. Но вы сами вызвали этот поток воспоминаний, и я совсем потонул в нем. Может быть, вас еще что-нибудь интересует?
Падрони оживился. Он быстро делал заметки в своей книжечке.
— Конечно, мистер Уитмор, конечно! Чем дальше, тем больше. Ваши школьные годы были не менее приятными? Школа ведь не успела повлиять на вас?
— Приятными? Да это самая бессмысленная пора моей жизни. Как может повлиять на кого-нибудь школа, когда сама она — продукт среды и времени. Я с первого же дня понял, что скорей на школу производит впечатление мое имя и миллионы моего отца, власть которого ощущает каждый камень на улицах этого города. Первое время меня интересовали незнакомые мальчишки с такими разными лицами и разными характерами. Но все это были лишь внешние и потому маловажные признаки. На самом деле все эти мальчишки были лишь маленькими автоматами, которые приводило в движение одно огромное колесо. Винтиками, которые вертелись лишь потому, что являлись составными частями одной машины, и совершенно не сознавали своей рабской роли.