Мы двинулись дальше по булыжной мостовой, и на углу Кадо взял меня за руку.
— Я знаю этого человека… Видите? У фонаря… Почти каждый вечер он стоит здесь. Он тоже слышит эту песню…
У подъезда под фонарем стоял молодой японец в крестьянской одежде, с длинной камышовой трубкой в зубах. Он смотрел через улицу, на окна второго этажа. Он стоял неподвижно, словно окаменев, и глаза его были широко открыты. Мы подошли ближе, и Кадо тихо окликнул его по имени.
Юноша не расслышал. Мужская тень прошла по занавеске окна, потом донеслись звуки патефона. Японец сделал шаг вперед, но поспешно вернулся. Теперь он крепко прижался спиной к стене, так что казалось — невидимые руки держат его за плечи.
— Бедный человек, — сказал Кадо отворачиваясь. — Это уж просто глупо… Бедный человек.
Мы перешли на другую сторону улицы и еще некоторое время издали наблюдали за юношей у стены.
Слоено продолжая прерванный разговор, Кадо сказал с усмешкой:
— Человеку можно удивляться. Но и это скучно. Слишком развитый интеллект сделал пыткой самую жизнь. В самом деле — что осталось у человека? Любовь?. Но и то пытка… Вот вы видите влюбленного… Он ждет невесту. Но ему известно, что невеста не придет. Это Хосава, я знаю его давно. Сейчас он работает каменщиком на строительстве дороги. Около пяти ри[2] он проходит каждый день, чтобы постоять здесь, на тротуаре.
— Но значит… девушка не любит его?
— Нет, очень любит. Они знают друг друга с детства. Она ведь его невеста. Сейчас она в этом доме, наверху. По-русски это значит — публичный дом.
Я не поверил сначала. Но Кадо повторил спокойно:
— Да, в этом доме. Там весело, наверху…
Он опять усмехнулся.
— Когда говорят о любви… неудобно обращаться к экономике. Однако семейный очаг требует жертв. Он пошел сначала в батраки, потом на дорогу. Она пришла сюда. По контракту. Есть такой закон в стране.
Он огляделся вокруг.
— Как безобразно состряпали этот квартал!..
— Эта девушка не может уйти отсюда?
Он покачал головой:
— Контракт. Впрочем, я думаю, они станут стариками, пока пройдут эти два года.
Меня удивлял его тон и небрежная усмешка, и, чтобы увериться, я переспросил еще раз:
— Вы находите все это смешным, Кадо?
Он сказал почти со злостью:
— Я не понимаю… Почему Хосава не может забыть ее хотя бы на этот срок?! — И неожиданно в голосе его послышались слезы.
Больше я не слушал своего приятеля. Теперь я понимал его хорошо. Он защищался, как мог, в тяжелом угаре этого города. Что ж, он опять говорил об интеллекте, смешной философ в мутных очках. Я смотрел на смуглого парня под фонарем, молодого и крепкого, но словно схваченного невидимыми руками. Он был по-прежнему неподвижен, он глядел на окна второго этажа, где тени двигались за занавесками, где была его девушка, его жена. Песня, которую пел пожилой японец у входа в бар, была слышна и здесь. Может, Хосава заслушался этой песни о счастье?
Поздно ночью, возвращаясь в порт, я видел его все там же, у стены.
Витрины магазинов, пестрые до головокружения, и распахнутые двери таверн, флаги и фонари, девушки и флейты — все кричало, звало к себе, плакало и смеялось: усталый путник, зайди отдохни… Надтреснутый голос японца преследовал меня по пятам печальной песней о радости, и смуглый каменщик все время чудился на перекрестках.
Но рядом начинался порт и дальняя лунная синева, и уже через час, на палубе родного корабля, глядя на дымные нагромождения Осака, я почти не верил, что это правда.
Четыре дня подряд стояла безветренная погода — случай редкий в этих краях. Рыбаки не возвращались с моря. Они ушли далеко, за горизонт, за последние мели — там, в мутной белесой глубине бродили могучие косяки ивасей.
На острове никого не осталось. Только у маленького, сложенного из дикого камня маяка безвыездно жил сторож Егор Иваныч. Днем он мастерил бочки для рыбы, по ночам дежурил на маяке. Иногда он приходил к нам на баркас.
Мы стояли в неглубокой, укрытой от ветра бухточке в ожидании рыбаков. Рядом, на отмели, у костра мы чинили несложный свой такелаж и варили душистую уху из чавычи. Эту жирную, словно налитую розовым светом рыбу приносил нам Егор Иваныч. Посмеиваясь, он наблюдал за нами.
— Ишь, как едите!.. Там, на материке, это вроде лакомства, поди?., А у нас всегда вволю…
Хороши были эти безветренные дни, ленивое, словно усталое море, лёт лебедей над островом, птичьи станицы на скалах, над которыми все время кружилась белая пернатая метель.
Четыре дня назад мы пришли из Владивостока. Это был неожиданный рейс. Только в Николаевске мы узнали, что придется итти на Шантары, к старому маяку. Оказывается, здесь нас давно уже ждали. Еще с берега сторож крикнул:
— Наконец-то пожаловали!.. Три недели ждем…
Спокойно, словно не замечая воды, он подошел к носу баркаса. Вода доходила ему до груди. Ловко, одним броском, старик поднялся на борт.
— Ну, здравствуйте, моряки!.. Как погода?
Седой и кряжистый, он стоял перед нами, пристально осматривая баркас.
— Погода хороша, — ответил штурман, — всю дорогу попутный ветер…
— Здорово, — улыбнулся старик. — А теперь на берег пожалуйте… Чай пить будем…
Он снова скользнул в веду и легко вышел на берег. Нас удивило, что ни одним словом он не обмолвился о городе, о материке. На далеких рыбалках нас всегда расспрашивали о новостях, жадно набрасывались на газеты. Этот не спросил даже: привезли ли мы табак?
— Настоящий пустынник… — сказал кто-то из матросов.
Отдав якоря, мы вскоре вышли на берег. Старик, однако, не пригласил к себе.
— Вот тут и располагайтесь, — сказал он весело, — я вам палатку принесу…
Удивленные, мы долго смотрели ему вслед. Не спеша, покачиваясь, он подымался на горку к маяку.
— Однако, — сказал штурман с усмешкой. — Бирюк…
Старик скоро вернулся. Он притащил палатку и сноп сухой травы и лишь теперь, раскуривая трубку, сказал:
— Хата у меня занятая, там аквариум у меня. Да так оно и привольней, на воздухе…
Мы поселились на берегу. Всем нам надоел тесный кубрик баркаса. Но теперь на исходе был уже четвертый день, а рыбаки все еще не возвращались. Напрасно старик спешил по утрам на скалу. Море было пустынно. Легкие рыжие облака плыли над ним, широкий золотой мост поднимался к багровому солнцу.
Неторопливо Егор Иваныч брел к нам. Он оставался спокойным все это время.
— Ничего! — говорил он уверенно. — Это, брат, настоящие рыбаки… Знают дело.
И, однако, все чаще поглядывал на небо.
— Вот, только шторм будет. — Медленно, глубоко вздохнув, как бы пробуя воздух, он добавил: — Сегодня наведайтесь на маяк… Может, помощь какая нужна будет… Шторм-то уже недалек.
Он не ошибся. К вечеру сразу засвежел ветер и первые валы с гулом ударили в берег. Звезды, едва проглянувшие сквозь мутную синеву, задернуло, как шторой. Стал слышен голос камней — тяжелый, непрерывный их звон. Мы не успели укрепить палатку, вихрь швырнул ее вверх и закружил высоко над скалами, словно большую белую птицу. Припадая к земле, по узкой тропинке мы двинулись к маяку. Здесь, на покатой скале, почти невозможно было стоять: страшная невидимая тяжесть обвалом рушилась на нас. Казалось удивительным, что старенькая башня маяка выдерживает такую стремительную, живую ураганную силу.
Цепляясь за леер, протянутый вдоль ступенек, мы кое-как добрались до двери, Словно в огромной раковине, здесь отдавался тяжелый непрерывный гул моря. У входа горел тусклый фонарь. По узкой винтовой лестнице мы поднялись на башню и постучали в дверь. Егор Иваныч тотчас отодвинул засов. В маленькой круглой каморке было уютно и тепло. Отсюда через окно в ночную темень густым и непрерывным потоком лился свет. Близкое, всклокоченное, прямо под нами кипело море. Огромные скошенные гребни взлетали, словно стремясь достать окно. Молча мы стояли здесь, следя за движением света. Мы ни о чем не спрашивали старика, хотя само это молчание было криком: с моря все еще не возвращались рыбаки.
— Слышите сирену? — спросил он коротко. — Это идет краболов.
Кроме свиста ветра и гула волн, ничего невозможно было расслышать. Но старик улыбнулся.
— Четвертый краболов… Это его сирена. — Невольно мы бросились к окну: казалось, будут видны отличительные огни краболова, У всех нас теперь было только одно смутное и жадное желание, один порыв — увидеть эти огни, они были бы словно подтверждением нашей молчаливой надежды, — этот живой, человеческий проблеск в черной ночи.
Нет, ничего не было видно, лишь сизое мутное море, все покрытое летящей пеной, как вьюгой, — и ничего больше, ни отсвета, ни огонька.