— Вано! Не узнаешь?
Рука встречавшего дружески сжала кисть Каурова, потянула в комнату.
— Как не узнать тебя, Серго! — молвил Кауров.
Да, его руку еще стискивал, не отпускал Серго Орджоникидзе, с которым Алексей несколько раз виделся, сблизился в Тифлисе. Они были почти однолетками: Каурову, вышибленному из последнего класса гимназисту, исполнилось в этот год двадцать; Серго, обладателю фельдшерского звания, — двадцать один.
Сейчас они друг в друга всматривались. Бросим и мы внимательный взгляд на Серго: ему еще доведется занять свое место в нашем повествовании. Темные усы над крупными его губами тогда были совсем молодыми, коротенькими, бархатисто мягкими. О природной мягкости свидетельствовала и выемка на его подбородке. Горбатый нос не набрал еще мясистости. Черноватые (но не жгуче-черные) волосы слегка вились, буйность шевелюры, для Серго столь характерная, была в этот промежуток времени укрощена парикмахерскими ножницами. Самой, однако, разительной его чертой и тогда и позже оставались на удивление большие глаза под правильными четкими дугами бровей, — глаза, мгновенно выявлявшие внутреннюю жизнь, будь то презрение или ласка, гнев или доверчивость, дума, восторг, сострадание. Пожалуй, именно глаза делали его красивым.
Теперь он с сочувствием взирал на осунувшегося, даже не бледного, а как-то посеревшего с лица Каурова.
— Слышал, слышал о несчастье, — произнес Серго.
Повесив на гвоздь кепку пришедшего, он бережно, сочувственно погладил его белесые тонкие волосы. И продолжал:
— Сам чуть не заплакал, когда мне об этом рассказали.
— А мне и сейчас хочется плакать.
— Садись, Вано. Прости, я похозяйничаю. Отметим, как подобает, твой приезд.
Плотно сбитый, невысокий, Серго зашагал к двери, что, видимо, вела на кухню. Но дверь вдруг как бы сама собою отворилась. Из нее спокойно ступил в комнату Коба.
Здесь, в Баку, его внешность изрядно переменилась. Он уже не смахивал на бродячего торговца фруктами, порой ночующего на траве, пренебрегавшего бритьем и стрижкой, свыкшегося с неряшливой одеждой, каким запомнился по Кутаису. Волосы уже не торчали лохмами. Однако и расчесанные, они упрямо дыбились. Толщина волоса была особенно заметной в подстриженной черной щетине усов. Худощавые щеки, тяжеловатый, словно литой, подбородок были бриты. Впрочем, в первый миг почудилось, что Коба выбрит нечисто. Его оспины, густо разбросанные в нижней части смуглого сильного лица, имели одно редкостное отличие, которое не сразу схватывал взгляд: в каждой, в самой глуби, отложилась своего рода веснушка, то есть темно-рыжее пигментное пятно. Из-за этого-то его свежебритая кожа казалась нечистой, словно бы бритва оставила какие-то пучки. Пиджак теперь отнюдь не был мятым. Темная, застегнутая до верха рубаха тоже выглядела глаженой. Утюг, видимо, прошелся и по брюкам. Вместо грубых сыромятных постолов Коба носил ныне ботинки, хоть и запыленные, но не заляпанные, знавшиеся, несомненно, со щеткой. Казалось, он чьими-то руками был ухожен.
— Того, здравствуй! — проговорил он.
Поразительное прежнее упорство проглянуло в этом словечке «Того».
— Здравствуй. Коба! — грустно ответил Кауров.
Подойдя, Коба обеими руками обнял, прижал к себе Каурова. Такого рода нежность столь не вязалась с характером Кобы, была столь неожиданной, что у Каурова навернулись слезы.
Откинувшись, сняв руки с мускулистых плеч Каурова, Коба сказал:
— Стою в кухне. Слушаю. Узнал тебя по голосу.
— А тебе известно про?..
Можно было не договаривать. Коба кивнул. Кауров и ему признался:
— Мне просто хочется плакать.
— Того, подумай. Ты же молодой. У тебя впереди еще вся жизнь.
— Не могу с собою справиться.
— Справишься. Разве это такая уж страшная потеря? Вспомни, какими жертвами отмечена вся революционная борьба. Революция без утрат, без крови, без страданий — это, Того, не революция. У Радищева отняли, сожгли его книгу. Подумай, как было ему больно. А какие люди погибали!
Меряя комнату шагами, Коба еще и еще приводил примеры из истории русского революционного движения.
— А провокации? — вопрошал он. — А измены, переметывания? Мало в этом горького? Но такова борьба. Она и не может стать иной.
Коба, как и прежде, говорил краткими фразами, не «растекался». Доводы были логически несокрушимы, однако кроме логики действовала, источала некий ток и его убежденность, неколебимость.
— Как же ты станешь крепким, ежели не под ударами? — продолжал Коба. Революцию душат, но она все-таки живет. Пойми, живет в каждом из нас.
Кауров вдруг припомнил свое давнее определение: «Человек, не похожий на человека». Нет, Коба сейчас говорил с ним человечно.
Серго тем временем расставлял на столе посуду, наведывался в кухню, возвращался. Кауров в какую-то минуту уловил его влюбленный взгляд, брошенный на Кобу. Что же, такой Коба, не схожий в чем-то с прежним, и впрямь мог вызвать любовь. На душе, пожалуй, немного полегчало.
Коба вновь дружески положил руку на плечо Каурова.
— Хоть ты и впал в мировую скорбь, а силушку, вижу, сохранил. Поборемся?
— Нет, неохота.
— Ничего. Расшевелишься.
И опять, как некогда в кутаисском парке, низенький грузин быстро повернулся, обхватил сцепленными в замок кистями шею Каурова, упал мгновенно на колени и в падении кинул его кувырком на пол. Кауров тотчас поднялся, потер ушибленную ногу. Коба разразился коротким смешком:
— Больно? Терпи. Без боли не излечиваем.
Кауров глядел из-под густых бровей. Закипало желание побороться. Примерившись, он поясным захватом стиснул Кобу. Тот вырвался. Алексей опять взял его в тиски. И снова, как когда-то, чувствовалась некоторая немощность левой руки Кобы, Алексей ломал его, подламывал. Коба все-таки держался. Серго, выставив перед собой ладони, оберегал накрытый стол и не то восхищенно, нс то опасливо причмокивал. Кауров жал и жал, возил по всей комнате несдававшегося жилистого Кобу. Наконец, будто став на секунду скользким, Коба извернулся, выскочил, как обмылочек, из рук. Этим схватка завершилась.
Втроем они поужинали. Коба обронил несколько замечаний о политической обстановке в Баку, о боях с меньшевиками.
— Освоишься. Все увидишь, Того, сам.
Условились, что Кауров станет пропагандистом, поведет тот или иной из рабочих кружков района.
Серго оставил у себя ночевать приехавшего, выложил ему последние нелегальные издания, в том числе и два номера газеты «Бакинский пролетарий».
— Сами выпустили! — объявил он. И добавил, указывая на Кобу. Вот перед тобой и инициатор, и автор, и редактор. Един в трех лицах.
— Болтаешь! — оборвал Коба.
Грубость этого замечания не заставила, однако, Серго изменить тон. Улыбаясь, он воскликнул:
— Коба Иваныч, не сердись! — И повторил: — Един в трех лицах!
Теперь Коба промолчал. Вскоре он и Серго ушли.
Кауров умылся, прилег, взял «Бакинский пролетарий».
В обоих номерах видное место занимала печатавшаяся с пометкой «продолжение следует» статья «Лондонский съезд Российской социал-демократической рабочей партии (записки делегата)». Автор подписал ее так: Коба Иванович.
Глаза Алексея пробегали текст. Постепенно он стал читать внимательней. Узнавал свойственную Кобе ясность. Самые сложные вопросы тот излагал доходчиво, коротко, словно бы вышелушивая, обнажая суть. Вместе с тем казалось, что он проделывает это не каким-либо тонким инструментом, а простым острым топором, который, как у иных искусников плотничьего ремесла, отлично ему служит. Особенно четко была вскрыта склонность меньшевиков поставить на партии крест, провозгласить: долой партию!
Автор отмечал: «Эти лозунги открыто не выставлялись, но они сквозили в их речах».
Такая определенность, твердость привлекала. Кауров опять чувствовал облегчение. Да, Коба один из тех, на ком зиждется партия. Люди такого склада — твердейшая ее опора. Стараясь не отвлекаться на внутреннюю боль, Кауров опять погрузился в статью. Внезапно его покоробило. Он еще раз перечитал абзац: «Не менее интересен состав съезда с точки зрения национальностей. Статистика показала, что большинство меньшевистской фракции составляют евреи (не считая, конечно, бундовцев), далее идут грузины, потом русские. Зато громадное большинство большевистской фракции составляют русские, далее идут евреи (не считая, конечно, поляков и латышей), затем грузины и т. д. По этому поводу кто-то из большевиков заметил шутя (кажется, тов. Алексинский), что меньшевики еврейская фракция, большевики — истинно русская, стало быть, не мешало бы нам, большевикам, устроить в партии погром».
Фу, как скверно это пахнет. Полно, Коба ли это написал? А кто же? Вот подпись: Коба Иванович. Но, может быть, в следующей фразе сам он, этот Иванович, высмеет сказанное? Нет, далее следует: «А такой состав фракции нетрудно объяснить: очагами большевизма являются главным образом крупно-промышленные районы, районы чисто русские, за исключением Польши, тогда как меньшевистские районы, районы мелкого производства, являются в то же время районами евреев, грузин и т. д.».