На голубом небе светило солнце. Оно как бы хотело согреть души этих истерзанных людей, уберечь от безнадежности.
Жмуря глаза, ощущая на давно не бритых, впалых щеках робкое, но ласковое солнечное тепло, Назимов долго стоял на одном и том же месте, и душа его постепенно освобождалась от оцепенения. Нет, он будет жить. Надо жить, пока бьется сердце. В мире есть прекрасная его родина, друзья. Ради этого стоит бороться!
Когда Назимов открыл глаза, воздух очистился от копоти. Баки облегченно вздохнул и, будто сбрасывая невидимый груз, повел плечами.
Бронзовая надпись на решетчатых железных воротах Бухенвальда гласила по-немецки: «Каждому — свое». Назимов усмехнулся: «Не могли придумать ничего глупее и подлее. Кара! А за что? За какую тяжкую вину каждому из нас уготованы мучения? За то, что мы любим свою родину? За то, что не хотим изменить ей, превратиться в рабов фашизма? Так ведь за это не карают, а прославляют».
Смутные надежды в душе его опять сменились тревогой. Чтобы отвлечься от тягостного настроения и забыть о времени, которое для истомленных узников тянулось слишком медленно, он оглядывался вокруг, стараясь ни о чем не думать, только смотреть. По обе стороны от ворот вытянулись два одноэтажных здания. Вернее, это было одно длинное здание, посредине которого оставлен проезд, замкнутый воротами. Над ними, вместо арки, возвышалась двухэтажная надстройка с башенкой и балконом. На башенке — электрические часы. По правую сторону от ворот разместилась канцелярия СС, по левую — бункеры, каменные карцеры-одиночки. В них неделями и месяцами обреченные люди ожидали смерти.
За всю свою сознательную жизнь Назимов привык сам распоряжаться своей судьбой, действовать только по велению своего разума и сердца. Ему было невыносимо тяжело и оскорбительно подчиняться слепому року, смиренно, как животное на скотобойне, ждать смерти. И все же нужно терпеть! Терпеть ради завтрашнего дня. А завтра?.. Завтра могут повеять новые ветры!
Лагерные ворота все еще не открывались. В канцелярии тянулась нескончаемая волокита: пересылочные списки не сходились с наличием узников, номера людей перепутались, иногда трудно было определить, какой номер принадлежал живому, какой мертвому.
Назимов не знал о причинах проволочки, но ждать ему надоело и он продолжал скучно водить глазами из стороны в сторону.
В лагерные ворота вделано небольшое караульное помещение. На мостках ближайшей вышки ходил часовой, изредка бросая на вновь прибывших косой взгляд. На мощных бетонных столбах проволочного забора ясно выделялись белые изоляторы. «По проволоке пущен ток», — безошибочно заключил Назимов.
Неподалеку от ворот, на пересечении дорог, стоят столбы с дощатыми стрелками. На одной написано: «Штайнбрух» (Каменоломня); на другой: «Густлов-верке» (Завод); на третьей — какое-то непонятное: «ДАВ».
«Нас, конечно, на каменоломню пошлют», — решил Назимов, и перед его глазами возникли огромные каменные глыбы, которые он видел у обочин дороги, когда ехали сюда.
Наконец из канцелярии вышли эсэсовцы, заключенных пересчитали, старший охранник отдал рапорт о подсчете.
Двое сопровождающих стали по обеим сторонам ворот и, снова пересчитывая узников, начали впускать их по одному на территорию лагеря. «Не забудь этот день, — сказал себе Назимов. — 10 октября 1943 года в двенадцать часов ты вступил за ворота лагеря Бухенвальд, чтобы получить «свое», как написано на воротах».
Первое, что увидел Баки, — это широкая площадь, апельплац. Дальше по некрутому склону вытянулись параллельно пять улиц с деревянными и каменными бараками. Почти в самом центре лагеря высилось могучее дерево, листья которого уже начали осыпаться.
— Это и есть знаменитый дуб Гёте, — дрожащим шепотом проговорил Ганс, кланяясь дереву. — Под этим дубом великий Гёте создавал свои творения. А теперь… О, проклятье, проклятье!
Пропустив узников, стража снова заперла ворота. Теперь колонну сопровождали только четверо конвоиров: один шел спереди, двое — по сторонам, четвертый — сзади.
У бараков стояли люди в полосатой униформе. Глубоко запавшими глазами они молча наблюдали за новичками. Старожилы — словно на одно лицо: плотно сжатые губы, на щеках резкие морщины, следы перенесенных страданий.
Посреди площади, заложив руки за спину и раскорячив ноги, стояли несколько эсэсовцев. Вдруг они принялись дико хохотать, указывая пальцами на колонну. В хвосте колонны несколько совершенно обессиленных заключенных, потеряв человеческий облик, тащились на четвереньках, а перед ними, делая невероятные прыжки, то плача, то истерически смеясь, бесновался сумасшедший Зигмунд. Это и развеселило эсэсовцев.
Узников загнали в двухэтажное здание. Это была баня. Теперь уже — настоящая баня. Приказали раздеться, сложить одежду на лавках, у кого есть ценности — часы, золотые кольца, портсигары, — сдать в эффектен-камеру.
Оказывается, были и такие среди узников, кому до сих пор как-то удавалось сохранить свои ценные вещи. Впрочем, гитлеровцы и сейчас не поверили, что все ценности сданы, — специально перерыли лохмотья заключенных, проверяя, не укрыто ли что-нибудь.
Все лагерники были донельзя грязны и с нетерпением ждали той минуты, когда можно будет хотя бы ополоснуться горячей водой. Но их ввели в нетопленное помещение с холодным цементным полом. Здесь воды не было и в помине. За несколько минут люди посинели, начали дрожать. Теперь каждому уже хотелось поскорее закутаться в свои лохмотья. Не тут-то было. Несчастных больше часа продержали в этом холодильнике. Потом, все еще голых, погнали в соседнее помещение, где находилась парикмахерская. «Мастера» сидели на табуретках, а «клиенты» должны были приседать перед ними, подставляя голову. Шарфюреры приказали снимать волосяной покров не только с головы, но и со всего тела. Не обошлось без издевок: тем, у кого была особенно пышная шевелюра, оставляли от лба до затылка узкую, пальца в два гриву. Тем же, у кого волосы были короткими, выстригали только полоску по темени.
«Обработанным» узникам приказали прыгать в бассейн, расположенный посередине парикмахерской. Назимов и Задонов прыгнули одновременно и тут же, как ошпаренные, вынырнули из воды. Тела их горели огнем, будто натертые красным перцем. Оказывается, вода в бассейне была насыщена крепким дезинфицирующим веществом и обжигала, как кислота. Поднялся невероятный крик. Особенно страдали те, у кого на теле были открытые раны. Зигмунд даже катался по цементному полу.
— Вот так баня! — приговаривал Николай, потирая обеими ладонями лицо и тело. — Теперь можно и исповедоваться. Кажись, смыли все грехи!
Только после этого нового издевательства заключенных впустили наконец в душевую. Шарфюреры и тут не преминули поглумиться: пустили только горячую воду. Однако для окоченевших людей почти кипятковый душ был наслаждением. Ежась, подпрыгивая, крякая под обжигающими струями, они яростно скребли изнывавшее тело, сдирали многодневную грязь и запекшуюся кровь.
После душа всех загнали голыми в холодный каменный подвал. Охранники заперли двери, а сами куда-то ушли. Люди прозябли сильнее прежнего.
Только через два часа окоченевших, застывших узников впустили в более теплое помещение и начали раздавать лагерную одежду — полосатые штаны и куртки, деревянные башмаки. Тут же шарфюреры каждому вручили личные номерки и матерчатые треугольники различных цветов, с буквами. Литеры обозначали национальность лагерника, а цвет тряпицы показывал, за какое «преступление» он отбывает наказание. Красный треугольник являлся отличительным для политических заключенных, зеленый — для уголовников.
Тряпицы следовало пришить к куртке, на левой стороне груди, а чуть пониже пришивался личный номер.
Назимову, Задонову и еще некоторым помимо треугольников выдали также вырезанные из материи круги, разрисованные наподобие мишени. Это был отличительный знак флюгпунктов, то есть беглецов. Знак тоже пришивался к одежде. Действительно, отличная получилась мишень.
Полностью облачившись в лагерную форму, Задонов дурашливо крикнул:
— фертиг! В полном парадном обмундировании! — По привычке он поднял руку, чтобы закрутить ус. Увы! Рука коснулась оголенной верхней губы. Теперь Николай Задонов ничем не отличался от других полосатых существ.
Назимов долго смотрел на свой «порядковый номер» и шептал: «Двадцать три тысячи пятьсот двадцать третий… Я больше не Баки Назимов, а заключенный двадцать три тысячи пятьсот двадцать третий!»
«Плохо твое дело, парень»
Среди ночи Назимов внезапно проснулся, будто кто уколол его. Темно. Единственная электрическая лампочка светит тусклым красноватым светом. На полу, тесно сбившись в кучу, точно овцы, лежат сотни людей. Окна в бараке открыты. Всюду гуляет холодный ветер.