Похоже, похоже, а в некоторых местах так просто очень. Но что же все-таки имела в виду Весталка, когда сказала, что Тихоня погибнет через постель?
Об этом теперь можно только догадываться. Однако Весталка действительно была проницательной женщиной, я немного знал ее. Мы с Индирой ходили к ней в гости, после чего Весталка посоветовала ей, а Индира пересказала мне:
— Будь с ним, он хороший мальчик. Как раз то, что тебе нужно. Только боюсь, это все равно плохо кончится…
Опять мы забежали вперед, вместо того чтобы слушать Шопена.
А ведь не умеешь ты танцевать вальс. Слабо тебе, парень! Вот все вы ругаете бешников — и зря. Не вам чета. Вон как они твой кадр к рукам прибрали. Им что вальс, что падеграс, что буги-вуги. Ты танго-то хоть умеешь?
Ну!
Не смеши.
Посмотрим…
Все равно ведь не пригласишь ее танцевать.
Я?!
Ты. И Бубнила тоже. И Херувим. И Тункан. Тункан стесняется своего «паяльника». Бубнилу мучает другой комплекс неполноценности — маленький рост и все такое, а вам с Херувимом просто не хватает решимости.
В общем-то, Херувим ближе всех окажется к цели. В середине вечера он вдруг решительно отлепится от стены и направится к Индире гусиным шагом: прямой, негнущийся, с окаменевшей спиной. Обычная в принципе для него походка, выдающая все его обостренно-уязвимое самолюбие, презрение к миру и тайное желание владеть им. Почти так же вот ходит он отвечать к доске, и только по слабому подрагиванию пальцев можно догадаться, каких усилий воли стоит ему нынешнее самообладание. Небось ладони до того взмокли, что впору вытирать полотенцем.
Но ведь он так и не успеет дойти до Индианки! Ее перехватит кто-то из бешников. Кто-то из окружения Дылды.
Согласись, тут много важнее намерение и готовность, нежели конкретный результат. Поняв, что опоздал, Херувим, не сбавляя скорости хода и не сбиваясь с шага, все с тем же величественным видом проследует мимо, подойдет к окну и обопрется задом о подоконник, будто для того только и совершил переход от одной стены коридора до другой.
Ну и выдержка у него! Скажи! Уже тогда было ясно, что он готовил себя к государственной службе.
Так вот к чему я это все веду. Именно в тот вечер, в канун нового 1956 года, подпирая холодную стену школьного коридора возле Бубнилы Кособоки, ты отметил жутковатое несоответствие между красотой и уродством одного и того же уже не безразличного тебе существа, облаченного в индийское сари. Какая-то не выраженная еще до конца фальшь крылась в этой куколке, столь не похожей на Девочку С Больными Ушами, над которой ты мог бы даже и посмеяться, но которую никогда не посмел бы обидеть.
Притягательная тайна безобразного.
Но в чем, собственно, она состоит?
В несоответствии, приятель. В искусственности. Неправдоподобии. Сейчас попробую объяснить, но только учти, что это касается не только карнавальной одежды твоей Индиры. Вообще не только внешнего. Чаще всего безобразное, думается мне, выявляется в несоответствии запросов и возможностей, претензий и способностей — вообще в любых несоответствиях. Так вот, этой весной я побывал на кладбище, где похоронена бабушка. На ее могиле алели яркие огромные тюльпаны, видные издалека. Другие цветы — в том числе и те, что были у меня в руке, — меркли в сравнении с этими. По совпадению я тоже принес тюльпаны. Просто время подоспело такое: начало мая, ранняя, теплая весна. Подойдя к надгробному камню, я увидел пластмассовые полураскрывшиеся бутоны с потеками отошедшего снега, стрельчатые изумрудные листья, чей яростный цвет не смогли заглушить даже густые разводы осевшей пыли. Все это буйство синтетической, без труда пережившей зиму экзотики, имитирующей пышность природы, забивало робкие, нежные ростки зелени, проклевывающейся из ссохшейся, заскорузлой земли. И тогда я подумал, что разрушить эту имитацию вечного цветения, это жалкое подобие жизни, наверно, гораздо труднее, чем саму жизнь…
Что осталось еще от того новогоднего вечера, согласись, во многих отношениях решающего? Ведь, несмотря на приоткрывшуюся бездну, на чувство неловкости, даже стыда, ты ринулся как одержимый навстречу своей судьбе.
Все, хватит! Нет никакого смысла задерживаться дольше на школьном карнавале. Айда на улицу, в снег и метель, на залитую огнями улицу Горького, на наш родной многолюдный московский Бродвей, где чуть позже мы обязательно повстречаем Индиру, раз уж ты, разнесчастный телелюй, втюрился в нее и тебе теперь это так необходимо. Мы увидим твою барышню, церемонно прогуливающуюся в черно-белой шубке со свисающими отовсюду хвостиками и такой же точно муфтой на груди. Боюсь, однако, что это не горностаи, хотя издали очень на них похоже.
Зимние школьные каникулы, понял? Тормози лаптей! Выключай к чертям собачьим свою тикалку! Остановись, мгновенье, ты прекрасно… Правильно говорю, Телелюев? Выражаюсь понятно? Мне бы те годы вернуть. И еще бы заполучить одну штуку — современный самокат, роликовую лыжу, доску на четырех колесиках. Вихрем бы спустился от Пушкинской площади до самого Охотного ряда, и — можешь быть уверен — ни одному милиционеру меня тогда не догнать. Такой бы слалом показал, что закачаешься. Давно уже, кстати, мечтаю стать фанатом доски, самокатящимся человеком. И плевать тогда я хотел на любые почетные дипломы и свидетельства, на все педагогические, социально-психологические и ангидридно-перекисные науки, на математику и статистику, на хорошую успеваемость и примерное поведение, на обманувшие нас мечты и на девушку в сиреневом сари. Поверь, приятель, нет ничего лучше такого Ноева ковчега, этой лыжи-ладьи на маленьких широких колесиках. На ней ведь можно и по прямой, и по синусоиде. Как вверх, так и вниз. Движение все, приятель, цель — ничто, и в том, что я так бездарно провел каникулы, слоняясь взад-вперед по улице Горького с единственной надеждой встретить Ее, виноват, конечно, прежде всего я сам, но и время, наверно, и незрелость общества, еще не додумавшегося до самокатящейся монолыжи — священного атрибута новой веры. Разве стал бы я заниматься этой полуспортивной ходьбой, если бы избыток энергии уходил на виляние бедрами, на сообщение чудо-самокату необходимого момента движения? Мне бы, дураку, тогда пусть даже на обыкновенные лыжи приналечь или скоростной бег на коньках освоить, но слабое здоровье, дружище… Но бронхоэктазия, приятель. Учти, вопрос об очередном запуске в левое легкое красной резиновой трубочки еще не был снят с повестки дня. Подобная ситуация не вдохновляла на спортивные подвиги, хотя, если разобраться, только они и могли бы спасти от волосатых рук Ординатора и от роковой, разбушевавшейся вдруг страсти.
Улица Горького, Телелюев! 1956 год.
Улица Горького катится на всех своих четырех колесиках, на восьми, шестнадцати, двадцати четырех колесах от Моссовета до Телеграфа и обратно. Доисторические «эмки», «победы» и «москвичи» в вихре снежной пыльцы. Солдатики-милиционеры застыли на осевой линии, застряли в плоскости трения встречных потоков, в точках пересечения диагоналей равносторонних и вытянутых прямоугольников площадей. Серое небо простегано спрессованными хлопьями снега. Ты плетешься по левой, телеграфно-моссоветовской стороне улицы, на которой стоит ее двухэтажный дом, бредешь в почти нереальной надежде встретить — просто увидеть, ибо от одной только мысли, что она может с тобой поздороваться, бросает в жар, кровь ударяет в голову, наступает полная слепота, глухота, потеря чувства ориентации. Смеркается быстро, надвигается ночь и хмарь. Ты — вечный двигатель, неостановимый маятник, лишь на миг замирающий в нижней точке, где находится ее зеленовато-серый двухэтажный дом, далеко вытянувшийся вдоль широкого тротуара, и подъезд — прямоугольная темная дыра в неизвестность и тайну. Скорее всего, ты даже не хочешь увидеть ее: нервы и так натянуты до предела. Достаточно уже одного неприкаянного болтания из стороны в сторону в поле притяжения этого одноподъездного, однополюсного магнита с уютными, старозаветными, то там, то тут вспыхивающими окнами, за одним из которых Ее жилище — сцена маленького домашнего театра в крошечной волшебной табакерке. Ток включают и отключают, магнитное поле возникает и исчезает, сердечник втягивается и выталкивается. Тик-так, тик-так… Но даже и этого традиционного звука нет у бесшумного электрического хода бесконечных отроческих часов только что наступившего 1956 года. Ноги гудят. Подводит живот. Ты чувствуешь уже голодную горечь во рту. Пора домой, тебя ждут, волнуются, ты пропадаешь целый день. Но воля парализована, ноги как ватные. Вот только еще раз, думаешь: туда и обратно. Еще и еще — и снова возвращаешься к мутно светящейся застекленной двери подъезда.
Да, это гипноз, приятель. Только почему загипнотизирован ты один? Почему к дому номер три по улице Горького, расположенному рядом с драматическим театром имени Ермоловой, не стекаются толпы несчастных? Куда они все подевались, те извечные вахлаки, неистовые паломники, фанатики веры, неисправимые идеалисты, покорные мерины, которых когда-то привязывали к этому чудом сохранившемуся, торчащему у самого края асфальтированного тротуара каменному шпеньку?