Насколько помнится, никаких новых магнитофонных записей в ту пору ты не сделал. При надобности игралось все старое: «Буги-вуги», «Истанбул — Константинополь нау», сестры Бэри. Да и приятели захаживали теперь к тебе редко: как-то некогда, не до того. Ты все больше вкалывал, грыз гранит науки, ревновал Индиру к брату Дылды, страдал, думал, мечтал, много бывал наедине с собой — словом, жил. Помимо внутренней, однако, существовала и какая-то внешняя жизнь. Так, сначала ты подражал Херувиму, оттягивал вбок левое веко, ибо никак не мог представить себе, и тебе крайне хотелось узнать, что это все-таки значит: плохо видеть. Потом, когда бог даровал тебе это знание, ты таскал с собой повсюду найденные где-то дома ломаные-переломаные очки без дужек и даже, кажется, с одним стеклом. Возможно, это было своего рода решением проблемы «красивой оправы», ибо очков, помнится, ты не желал носить, стеснялся, а то безобразное подобие пенсне или даже монокля, что ты откопал в старом домашнем хламе, и очками-то назвать было нельзя. Так ты решил для себя в свое время проблему очков, бросил окружающим вызов: глядите, какие у меня очки! Да-да, представьте себе. Неужели не нравятся?
Так смазал ты карту будней, Телелюев, отчасти уже смазанную благоприобретенной близорукостью… Кажется, именно в то лето, когда вы окончили восьмой класс, ты ездил к Индире на дачу?
Да, в самом начале июня.
Не могу взять в толк, как это она пригласила тебя к себе на дачу. Вроде ответного визита, что ли? Ведь сколько уже времени прошло с того зимнего дня… А, погоди, вспомнил. Ее мать тебя пригласила. Как раз перед самыми летними каникулами ты наведывался к Индире за какими-то книжками-тетрадками-учебниками. В тот раз она тебя аккурат на дачу и пригласила. А папашу ее ты впервые увидел уже там, на даче — в этой… как ее?.. в Ермолаевке.
Он сидел на крашенном ржаво-коричневой краской крыльце в старых, обтрепанных брюках, в белой майке без рукавов и кривым сапожным шилом с дыркой на конце пришивал оторванную подметку к сандалии. Солнышко припекало, и был этот покряхтывающий от усердия человек изрядно волосат, умеренно лыс, и очки в толстой оправе сползли на маленький утиный нос, и огромный лоб весь был в мелком бисере пота. Ты как-то сразу догадался, что это Индирин отец. Рядом, в ажурном тенечке под деревом, сидела на горшке младшая сестра Индиры — Пигалица. А ты был весь из себя такой нарядный — ну прямо мальчик из трофейного заграничного кинофильма: синий комбинезон, волосы гладко причесаны, на плече фотоаппарат, под мышкой — волейбольный мяч. Пока же ты ехал и шел на эту ее дачу в Ермолаевке, где они снимали комнату с террасой, столько радостных, тревожных и волнующих минут пережил, будто совершил, по крайней мере, кругосветное путешествие. Исходя из масштабов того времени, так, возможно, оно и было, поскольку раньше ты не ездил один за город — во всяком случае, по незнакомому адресу.
Скажи, что испытывает четырнадцатилетний мальчик, когда он едет по приглашению на дачу к пятнадцатилетней девочке, которая ему нравится, руководствуясь при этом подробными указаниями, записанными на листе ученической тетради собственной ее рукой?
Тут не нужно большого воображения.
И легко себе представить, друг, какой красавицей мысленно рисовал ты ее, пока электричка, завывая на скорости, мчалась от Ярославского вокзала в сторону станции Ермолаевка, хотя не стоит упускать из виду того обстоятельства, что в течение учебного года ты шесть дней в неделю имел возможность внимательно, даже придирчиво, рассматривать ее руки, ноги, лицо, несколько раз нарисовать ее со спины, и никаких сюрпризов, следовательно, на станции Ермолаевка тебя не ожидало.
В той или иной мере я отдавал себе, конечно, в этом отчет. И в грезах твоих, признайся, она нравилась тебе куда больше, чем наяву.
Это верно.
Но зачем-то именно наяву хотел ты ее видеть.
Чем это объяснить — убей, не пойму.
В мечтах, вопреки всякой логике и здравому смыслу, тебе казалось, что ты войдешь в огромный дом, вроде царского терема, и увидишь там Красавицу Индиру. Просто невозможно было даже предположить, что поджидающая тебя у обочины шоссе совсем взрослая девушка, даже скорее женщина, в пестром красном сарафане и черных очках с неистово выбивающимися из-под мышек смоляными волосами и есть та самая Индира, мечты о которой сводили тебя с ума. Эти уродливые очки слепца, крупный, пористый, жирно запотевший нос, мучнистые щеки, какая-то дрябловатая, наподобие невыпеченного теста, кожа на веснушчатых плечах — все это настолько не соответствовало образу Индиры Великолепной, что ты оторопел и застыл в ужасе, будто увидел Медузу Горгону.
Кажется, она даже не обратила внимания на твое смущение или истолковала его по-своему. Время прибытия на дачу было оговорено заранее, и, встретив тебя на шоссе, она вместо приветствия сказала только:
— Пошли.
И ты, разумеется, пошел, играя мячом, ударяя им сначала по асфальту, потом по земле, ловя и бросая вновь. Так, не сказав друг другу ни слова, вы дошли до калитки. Вот тут-то ты и увидел впервые ее отца, пришивающего оторвавшуюся от сандалии подошву. А также маленькую ее сестрицу Пигалицу, сидевшую на горшке под деревом в кружевной тени.
Зашивающий Сандалию взглянул на тебя из-под очков скорее холодно, чем дружелюбно, и только много позже ты понял и оценил значение этого взгляда, принадлежащего человеку, который совсем, кажется, не умел притворяться и лицемерить.
Если мать Индиры была домохозяйкой, отдавшей всю себя мужу и детям, то ее отец работал в какой-то проектной организации и подрабатывал по вечерам дома за чертежной доской. В некотором роде он, правда, тоже мог считаться домохозяином — во всяком случае, домохозяином по совместительству, — ибо вся тяжелая работа по дому, включая уборку, закупку продуктов и прочее, лежала на нем. При своей отдавшей ему всю себя без остатка жене он был настоящим вахлаком, что ты понял опять-таки лишь много лет спустя, задним числом. Как и у всякого вахлака, век его оказался не слишком долог: пришел час, когда его сердце, несмотря на так и не иссякнувшее за жизнь желание хозяина, наотрез отказалось вахлачить дальше.
В своей дачной одежде сидящий на крыльце Вахлак Зашивающий Сандалию был демонстративно небрежен, а сама сандалия, которую он зашивал, — старой, потрескавшейся и на вид отвратительной.
Единственным человеком, горячо обрадовавшимся твоему приходу, оказалась Мать Мироносица, выпорхнувшая тебе навстречу в развевающемся, вьющемся вокруг ног темном крепдешиновом платье. На своем пути она буквально смела Зашивающего Сандалию. Тотчас поднявшись со ступенек, он без единого звука исчез, послушный ее немому приказу.
Вскоре, однако, Вахлак Зашивающий вновь появился — на этот раз переодетый и приодетый, по-детски смущенно выпячивая нижнюю губу. На нем были поблескивающие клеенкой новые сандалии, глаженые брюки и светлая рубашка навыпуск с широким отложным воротничком и торчащими в разные стороны короткими рукавами.
…А Мироносица-бабочка все летела тебе навстречу, приветливо улыбаясь, приглашала в дом, отчаянно хлопотала, накрывая на стол, чтобы напоить тебя вкусным чаем с дороги. Ты вежливо отказывался, мялся, благодарил, а она глядела на тебя сияющими, чуть косящими в разные стороны глазами, и видно было, что ей все в тебе нравится: и твоя застенчивость, и косой пробор, и синий комбинезон. Да и тебе, пожалуй, она нравилась. Ты уже забыл о существовании Индиры, ибо терраса, комната, все обозримое пространство было заполнено теперь ею одной, Гостеприимницей Мироносицей. Ее большой, крутовыпуклый, как и у Индиры, лоб, густые черные волосы, уложенные вокруг головы валиком, маячили перед тобой крупным планом. Она захватила все твое внимание, легко подавила жалкие остатки воли, непрестанно что-то говоря, выставляя что-то на стол, делая губы гузкой, неслышно причмокивая наподобие чадолюбивой матери, подносящей ложку с манной кашей к детскому ротику.
Застекленная веранда, выходящая в тощий, еще не успевший разрастись сад, была немногим больше узкого пенала в доме № 3 по улице Горького, но только имела квадратные очертания, и что-то, не смолкая, жужжало рядом, и пахло травой, цветами, свежими листьями. Птицы чирикали, солнечный свет врывался в распахнутые окна, и ты уже почему-то был уверен, что любишь эту зрелую активную женщину не меньше, чем ее дочь, и что монотеистический храм твой, с самого начала предназначенный для одного бога или богини, — храм, вдруг вновь устремившийся ввысь, как при ускоренной киносъемке, возводится на самом деле именно для нее.
Все решительно перевернулось. Индира в черных очках растаяла в тени веранды, а Гостеприимница Мироносица, сказавшая тебе сразу столько ласковых слов, сколько ты за всю жизнь не слышал, сияла в лучах распаленной в тебе страсти и, кажется, готова была отдаться хоть сейчас, прямо здесь, на этой терраске. Во всяком случае, именно так казалось тебе, ты был в этом почти уверен. Она наклонилась, придвигая к тебе какую-то вазочку с вареньем, блюдечко с конфетами, тарелочку с печеньем, и жарко дохнула, и ты едва ли не целиком увидел ее белоснежную, налитую, вываливающуюся из лифчика под крепдешиновым платьем грудь. У тебя остановилось сердце. Ты понял, что хочешь всегда находиться рядом с этой женщиной, слышать ее ласковые слова, вдыхать запах ее тела, лицезреть эту уходящую в пропасть, грех и соблазн жаркую выемку. А в мертвенно-черных стеклах Индириных очков, посверкивающих даже в тени, мелко и четко отражались переплеты окон, трапециевидный стол, приплюснутая фигурка мальчика в синем комбинезоне, спинка плетеного кресла, уголок сада, штакетник забора…