По стенам корчмы забегали светлые блики. Видимо, наконец отважились осмотреть помещение. Шли, громко разговаривая, окликая друг друга. Со стороны шоссе тоже доносился шум. Фыркали лошади, звякало оружие, кто-то бравым барственным голосом отдавал приказания.
Блеснул фонарик. Марк заметил рукав шинели с тремя металлическими пуговицами, портупею, усатое лицо и помятую фуражку. Фонарик осветил еще три-четыре головы в таких же фуражках. Но Марк смотрел на другое. Значит, они захватили отставшую подводу с беженцами. Виден был лоснящийся мокрый край мешка с соломой и дальше смутные силуэты скорчившихся седоков. Кто-то выругался истошным, злым голосом. Затем раздались удары — один, другой, третий. Каждый удар сопровождался скверным ругательством. Закричала женщина, казалось, ее разрывали на части. Потом застонала протяжно, глухо, будто ей заткнули рот.
Марк крепко стиснул зубы, точно силился сдержать крик. Он припал к винтовке и стал стрелять, неторопливо водя дулом из стороны в сторону. Двое почти одновременно вскрикнули от боли и страха. Фонарик потух, сквозь треск выстрелов слышно было, как лошадь рванула телегу и помчалась с пригорка вниз.
У стены старой корчмы все кипело, как в котле. Обезумевшие люди кричали наперебой, бегали взад-вперед, спотыкаясь, сбивая с ног друг друга, не зная, куда спрятаться, не понимая, с какой стороны их атакуют. Дверь корчмы была уже заперта, или ее не могли найти, но Марк догадался по возне, что там сбилась целая толпа. Вспомнив, что у него еще осталась одна граната, он вскочил, размахнулся и бросил, хотя и знал, что расстояние слишком далеко и до двери она не долетит. Но граната разорвалась возле ближайшего угла здания. Сам он бросился наземь и пополз за штабель. Из корчмы, с большака и, кажется, из поросшей лозняком канавы, давно уже начали постреливать. Пули без умолку жужжали над головой, а изредка врезались и в бревна.
Вот разорвались три-четыре гранаты, а поодаль опять застрочил пулемет. Марк лежал на бревнах, замаскированный чернобыльником и крапивой. Вспышка разрыва осветила на миг несколько человек, ползущих за угол и залегших у стены корчмы. Марк не слышал, как гулко стучало у него сердце, — ему было почти весело. Он опустил голову на мокрое бревно и пошевелил затекшими пальцами.
Он стал замечать, что стреляют не только из корчмы. Когда все замолкли на минуту, далеко позади раздавались залпы и, захлебываясь, строчил другой пулемет. Безудержная радость обуяла Марка, словно он выиграл целое сражение и спасся сам. Значит, из имения, из парка стреляли по своим. Так, так… Еще… Палите вовсю! Завтра увидите, какую славную победу вы одержали…
Во всех направлениях летели, жужжа, стальные пчелы. Кое-когда они впивались в бревна. Марк поднял голову. Дождик чуть-чуть моросил. Луна зашла, но небо стало бледнеть. В серых облаках появились проблески. Светало…
Марк опомнился. Чего он здесь разлегся? Словно с восходом солнца можно будет подняться и спокойно идти своим путем. В кармане у него еще осталось несколько патронов. Встав во весь рост, он взобрался на штабель и начал стрелять в окно корчмы.
Стихнувшая было стрельба возобновилась с новой силой. Стреляли из корчмы. Позади в имении тарахтел пулемет. Пули свистели над головой, ложились все ниже и ниже.
Уже рассвело, и бой вслепую кончился. Марк лежал, вытянувшись на бревнах, обеими руками прижимая к груди винтовку.
1926
Рисунок 12. Стр. 576. Последнее действиеПастор Вольдемар Теофиль Вилибальд Акот проснулся в весьма дурном расположении духа. Это было для него явлением необычным, и он целых полчаса размышлял над его причинами.
Пастор Акот был человек жизнерадостный. Один из тех пастырей-либералов, которые не слишком строго придерживаются догмы Ветхого завета. Он не настаивал на том, что бог вылепил Адама именно из глины и что валаамская ослица непременно читала мораль своему седоку. По примеру небезызвестного Андриева Ниедры, он полагал, что Пятикнижие Моисея — прекрасная поэтическая легенда, которой можно пользоваться на практике лишь как средством обновления религиозных чувств латышского народа. Он не выступал против ученых-естествоиспытателей, не отрицал теории относительности, не возражал против пересадки обезьяньих желез старикам. С довольно кроткой улыбкой говорил он и об обряде вкушения гороха на могилах соплеменников, столь распространенном среди приверженцев культа древних латышских богов. Пастор Акот пытался соединить науку и религию, следуя известной формуле: там, где кончается наука, начинается религия. Такая терпимость была просто необходимой, поскольку самому Акоту вместо пасторской усадьбы, пары раскормленных лошадей и великолепной рессорной коляски, которыми он владел до войны, не говоря уже о приношениях прихожан, в настоящее время приходилось довольствоваться наделом в тридцать пурвиет и двумя комнатенками в бывшем домике кучера. Вдобавок его испольщик Аннус по праву мог считаться самым строптивым человеком во всем приходе Вилкаши.
Подвергнув свое скверное настроение анализу, пастор Акот обнаружил две основные причины его.
Первая была чисто физиологического свойства. Накануне кухарка Катрина подала ему на ужин старого гуся под соусом из хрена. Это нарушило нормальную работу пищеварительных органов пастора и заставило его всю ночь промучиться в тяжелых сновидениях.
Но более веской была чисто психологическая причина. Пастор явно вспомнил, что он вызвал на сегодня в так называемую пасторскую усадьбу Сприциса Пагалниека из усадьбы Леяс-Тюньти. Сприцис Пагалниек и был психологической, к тому же главной причиной его отвратительного настроения.
Если б только было возможно, пастор ни за что бы не вызвал его. Но позавчера к нему явилась Дарта Пагалниек и жаловалась целый час. Житья ей нет от мужа. Поедом ест. Только и остается, что посадить всех троих детей, как котят, в мешок и спустить в прорубь. А за ними и самой, — как есть, в том же грязном фартуке и деревянных башмаках. Пусть потом вытаскивают, если найдут.
Пастор, разумеется, не мог допустить, чтобы у него в приходе разыгралась подобная трагедия. И без того престиж священнослужителей стоял не ахти как высоко, не то что в доброе старое время. И позволить ему упасть еще ниже было бы с его стороны непростительной нерадивостью.
К тому же Дарта Пагалниек принадлежала к числу самых ревностных прихожанок, и ее влияние на остальных двадцать трех аккуратных посетителей церкви было, бесспорно, велико. А главное то, что одна из основных обязанностей пастыря душ — оказывать помощь страждущим и сглаживать семейные неурядицы.
Поэтому пастор Акот и вызвал на сегодня Сприциса Пагалниека, поэтому у него было такое дурное настроение.
И откуда взяться хорошему настроению, когда предстоит разговор с Пагалниеком. Пастор Акот отлично помнил его еще с девятьсот пятого года. Хотя Сприциса Пагалниека и не было среди прихожан, осмелившихся схватить пастора за фалды талара и стащить с кафедры, но, во всяком случае, он находился среди тех, кто стоял вдоль дороги и наблюдал, как, привязав к шесту красную тряпку, пастора гонят мимо корчмы к аллее помещичьей усадьбы. При этом Сприцис Пагалниек не насмехался, как другие. Он приминал большим пальцем табак в своей трубочке и, прищурив один глаз, смотрел на небо.
— Вот бы сейчас хороший проливной дождь.
Так и сказал. А что за этим крылось, пастор до сих пор не мог понять. Ясно только, что ничего хорошего эти слова не означали.
А через некоторое время, когда пастор Акот принес святые дары в подвал имения к осужденным, которых должны были расстрелять следующей ночью, Сприцис Пагалниек даже не соизволил привстать при его появлении. Вместе с другими так и остался лежать, задрав ноги. Есть все основания сомневаться в том, что пятьдесят нагаек, которые он получил по заслугам, исправили его. По крайней мере, женщины рассказывали о его теперешнем поведении довольно подозрительные вещи. Поговаривали даже, что во время выборов Сприцис Пагалниек голосовал за список левых и однажды был замечен у волостного правления, где красные устроили свой митинг.
Нет, нет, приятного эта встреча не сулила. И ничего тут нельзя было поделать.
Пастор слез с кровати, как был, без кальсон, и надел клетчатый фланелевый халат с никелированной пряжкой на животе. Одна фетровая туфля лежала на шкуре косули, в нее он тут же въехал правой ногой. Другая попала куда-то под кровать. Пока он сердито выуживал ее левой ногой, старая Катрина, услыхав, что пастор встал, постучалась и сразу просунула голову в дверь.
— Сейчас будете кофе пить, ваше преподобие, или когда умоетесь? И где — здесь или в столовой?