Все это инженер произнес с важной охотой и радостью, был, видимо, счастлив, что его слушают и удивляются, и оттого рассказ и скупые, но выразительные жесты его, казалось, легко и непринужденно давались ему, однако на самом деле его ослеплял жар и от старательного напряжения к горлу подступал сухой кашель. Только близкостоящие видели, что бритые и набрякшие складки его загривка истекали по́том. Михаил Иванович, заслоняясь от солнца и щурясь, внимательно оглядел опоры, уходящие и уменьшающиеся к тому берегу, качнул бородкой:
— Немыслимое рождается. Трудолюбие и смекалка народная вовеки неиссякаемы, М-да. Когда мне сказали, я не сразу поверил. А тут все исполинского размера. Размах! И за два месяца!
— Работали, Михаил Иванович, день и ночь. Железо от мороза кололось ка куски, а люди ничего, работали. Теплые рукавицы не у каждого, зато все вахты были ударного порыва. Обмороженные считались героями. На закладке опор оркестр играл. Знамя стройки выносили.
— И даже знамя выносили? — думая о чем-то своем, спросил Калинин.
— Как в бою, Михаил Иванович, — отчеканил инженер и неумело принял военную выправку, вскинув сытый подбородок.
— Люди, товарищ Кабаков, которые строят завод, должны еще жить и работать на этом заводе. Пусть уж военным искусством занимаются военные товарищи.
Инженер смекнул, что его восторги не понравились Калинину, и согласно потупился, слегка отступив в сторону.
Электростанцию Калинин осматривал молча и пояснения слушал рассеянно: здесь для него почти ничего не было нового. По-прежнему отвечая на приветствия встречавших его, Михаил Иванович ласково улыбался и поднимал к козырьку фуражки ковшичком собранную руку. А в прищуре острых глаз его светилось горячее любопытство: может быть, он хотел еще раз увидеть того мужичка в лаптях и красной рубахе, который озадачил правдивой загадкой, чего же больше в нем — терпения или силы.
С грустным прощанием бабьего лета ушло последнее тепло года. Но, как нередко бывает об эту пору, держалось устойчивое вёдро, и накатанные дороги, обмякшие по влажным утренникам, были усыпаны соломенной натруской, мякиной, без конца разматывали версты под колесами тяжелых мужицких возов. В город по разверстке шел хлеб, треста, лыко, сено, дрова. Обозники, сбившись на одну подводу, успевали за долгую дорогу выпить, протрезветь, наговориться и выжечь до пыли все табачные припасы. Перед Вершним увалом сворачивали в березник к вырубным косякам, брали дров и домой возвращались всяк по себе.
У коновязи Верхотурской заставы уже собралось много обратных подвод. В телегах лежали пустые мешки, дождевики, веревки с бастриками и вилами. Толстые, окованные железом двери харчевни, давно осевшие на ржавых петлях, то и дело взвизгивали, будто в притворе защемили собаку. Мужики входили, выходили и опять возвращались, раскошеливались: на первый стакан с охотой и жадностью, на другие с веселым, а потом и злым отчаянием. Большой краснолобый мужик с коротким хлыстиком за голенищем стоял на крыльце и держал в обхват чекушку, пренебрежительно разглядывал ее, совсем мизерную в его кулачище.
— По пяти капель три раза в день. — И вдруг закричал земляку, сугорбившемуся на телеге: — Тиша, ступай, однако. Дело артельно, а ты ломашша.
Но Тиша не отозвался и даже не поглядел на краснолобого, а как сидел, глядя на свои лапти, так и просидел. Краснолобый харкнул с крыльца и, взбалтывая чекушку, вернулся в харчевню.
В это время к Тише подошел Яков Назарыч Умнов, в высоких хромовых сапогах и суконной тужурке внапашку. Малиновая косоворотка ярко горела под простеньким, но чистым пиджачком. Тихона из Кумарьи Яков узнал сразу, потому что когда-то покупал у него сети, с которыми едва не ушел на дно Туры. Поздоровались. Тихон кивнул на харчевню:
— К дому не торопятся. Хозяйств не стало, считай, все дела сделаны. Вот и прилипли. У меня бок болит, а им давай трескай. — Тихон оглядел Якова. — Слышал я о тебе. Слышал. Значит, домой? Дай бог. А тут и ваши есть. Вон погляди, на какой холере гужуют. Всех коней исперепужали.
Яков по другую сторону харчевни увидел необычную упряжку: маленький приземистый трактор «Фордзон» стоял у высокого забора и был запряжен в крестьянскую телегу, в задке которой была привязана железная бочка, а рядом с нею под шинелью спал мужик в сапогах с подношенными каблуками и стоптанными задниками. Яков подошел и осмотрел трактор, густо вонявший керосином и жженой пылью. Все детали и части машины были тонко отшлифованы, закалены, отливали тугой тусклотой. Спавший в телеге спрятал голову в ворот шинели, но по согнутым ногам, прижатым колено к колену и подтянутым к животу, Яков угадал неповторимо знакомое и смело приподнял шинель.
— Не балуй, говорю, — потянул на себя закрывку Егор Иванович Бедулев, но Яков не пускал. — А хошь, смажу.
— Здорово, земляк.
— Яша? Ты это, который? Ты это как? — Егор спустил ноги, ладонью ошелевал бородку, потом пробежался по ней перстами. Бородка у него все та же — легкая, сквозистая повить, а лицо округлилось и вылежался на нем сытый румянец.
— А мне покажись, Сила Строков подхмелел и шеперится возле меня. А тут эвон кто. Яша, Яша — дружба наша. Здорово, значит. Здорово. Обрадовал, который. Мы тебя к страде ждали. Так и подгадывали: придет Яша — добрым косарем колхоз обогатится. Помнишь, как у Кадушкина-то ломили? Ты, бывало, оберук вел — угону за тобой не было. А ноне колхозные овсы прибуровили — ложись на них — не согнутся. Тебя, Яша, и не взнать, который. Навроде из коих богатых краев-палестин.
Егор Иванович был обрадован встречей, махая руками, кидался в разговоре с одного на другое:
— Да нет, Яша, ты погляди-ка, погляди, ведь мы теперь кто? Мы колхозники на стальном коне! А кто поверит? Кто? Я сам себе не верю. Ты погляди. — Егор Иванович ловко сунулся с телеги, залез на сиденье трактора, ухватился за руль, шалые глаза его ни на чем не могли остановиться, сияли. — А сколя дум да забот у меня было — одна моя фуражечка знает и та молчит. День и ночь я названивал предрика товарищу Борису Юрьевичу. Из ноги, можно сказать, выломил. От дому, Яша, начисто отбился. Фроська говорит, хоть другого заводи, который. Ха-ха. — Егор Иванович сошел с трактора, похлопал его по железному крылу. — А я думаю, скажу Силе, чтобы не шеперился зря. А это, оказывается, Яша. Ты, Яша, чтобы язвило, будто из дорогих гостей. Пра. Хорошо, видать, а? Яша?
— Хорошо, да охотников мало.
— Верно, Яша, который. А мы вот едем: я, председатель колхоза Влас Струев да Сила Строков. А тракторист, он не наш. Своего учить будем. Едем, значит, Яша, и спорим всю дорогу зуб за зуб. Я говорю, это передовая машина в проложении колхозного пути по укладу новой жизни. Повесим на ём красный флаг, и все поля под одну запашку. С песней о красной заре восхода процветания, который. Одним трудом — одним котлом. А ты, сдается мне, Яша, навроде улыбаешься?
— Домой, Егор Иванович, совсем не чаял. Грешно разве?
— Да уж само собой, Яша. Вот Сила Строков тоже все с улыбкой. Гунявый он, Сила. Так и жалит, змей. Я ему одно, а он свое агитпропует. Про этого чудо-пахаря что несет-то? — Егор указал на трактор. — Он-де на одном карасине выжгет нас до корню. Ведь карасинчик-то, он вроде не водица. Из Туры али из колодца его не почерпнешь. Вредные, говорю ему, твои припевки, Сила Игнатьевич. Подрываешь, говорю, ты техническую базу основной линии к направлению. Гляди, говорю, который. А я, слышь, теперь колхозник, и ничего ты мне, Егор Иванович, сделать не можешь, а я, говорит, на выборах могу тебя срезать. Вот ты как, Яша, на эти выходки? Ну-ко?
— Матушка моя как, Егор Иванович? Уж ты извини, у кого что болит…
Егор Иванович с напором вел разговор, гордился размахом своих горячих мыслей и будничным вопросом Якова был слегка уязвлен. Вздохнул:
— Эх, Яков, Яков. Кто-то вокруг себя болеет, а кто-то за всех горит. Я, напримерно, дурак, Фроська иначе и не зовет.
— Христос, Егор Иванович, тоже за всех страдал, да дураком его не считают.
— А нам, Яша, с ним, с Иисусом-то, смекаю, не по пути. Он всем добра сулил, а я нет. Нет, Яша, не всем.
— А горишь, баял, за всех.
— Ты, Яша, гляжу, уцепистый исделался. Изучать тебя придется. А?
— О матушке, Егор Иванович, так уж ничего и не сказал.
— Не сказал, Яша. Не сказал, потому присекаю ее темное знахарство. На колхозные работы определял. Нейдет. Приедешь — жалобиться на меня станет. А Валька, Силина-то дочь которая… Ну, эта, твоя секретарша. Забыл, что ли?
— Отчего ж забыл?
— Акушерские курсы прошла. Не подступись к бабе. А была? И церковь, Яша, порушили. Колокола я сам лазил срезать. Трехсот-то пудовый тятя как грохнулся — в поповском доме ни единого стекла цельного не осталось. Смеху-то было! А у твоей матери в прирубе вместе с рамой вынесло. Хватит, побрякала пустота поповская. Сейчас медь на трактора перельют. Польза будет. Вот так и живем, Яша. Да всего не перескажешь. Сам вот поглядишь. Вступишь в колхоз, рукава засучишь. Да они иде, мужики-то? Не усливались бы. А то, чего доброго, и тракториста нальют. Схожу-ка, да и ехать пора. Через реку край надо засветло. Ночь у дня время ухапала — и заметно. Ты тут покарауль. Шумну им. Не пошевели — не тронутся. Во, времена.