Как бы то ни было, Камышов стал наведываться к Обыденным чаще, чем это находила нужным Елена Матвевна. Она, правда, не возражала, Потому что скоро привыкла к нему и стал он ей даже нравиться. И Константин уж больше на него не жаловался — наоборот, было ясно, что Камышов способнее своего товарища, легче все усваивает и ничего не забывает, но при этом терпеливо помогает и даже просто тащит Константина за собою. А когда начинались у молодежи споры, то, хотя Камышов защищал всегда такие мнения, с которыми Елена Матвевна никак согласиться не могла, но развивал он их так мягко, так нестрашно и убедительно, что возражать ему было выше ее сил. Да и не только ее сил, — Елизавета, например, как нарочно, никогда с ним не соглашалась, всегда противоречила, и Елена Матвевна только посмеивалась, слыша, как дочь ее сегодня пытается опровергнуть то, что вчера защищала, можно сказать, с пеною у рта, однако и Елизавета в конце концов оказывалась побежденною, а Елена Матвевна даже не удивлялась, что ее гордая дочка как будто радуется своему поражению.
Петр Петрович познакомился с Камышовым, когда тот стал уже в доме своим человеком. Он понравился и Петру Петровичу. По вечерам, когда старики оставались одни, у них прибавлялась тема для разговора. Елена Матвевна спрашивала:
— Как ты думаешь, Петр Петрович, выйдет что-нибудь из этого?
И Петр Петрович знал уже, из чего и что должно выйти, и. отвечал:
— Все может быть — поживем, увидим.
— С одной стороны, я думаю, — озабоченно, как бы у самой себя спрашивая, говорила Елена Матвевна, — уж очень она ему противоречит: на что он скажет «да», она сейчас — «нет». И уж очень холодная она к нему, никогда и не взглянет, не улыбнется. А он, прямо как листок к солнцу, к ней тянется. А с другой стороны, в наше время никому не доверишься. Хорош, хорош, а вдруг тоже окажется хулиган. Почитай-ка вот газеты или книжку.
Но Петр Петрович к этому времени уже начинал засыпать и бормотал сквозь сон:
— Сами разберутся, теперь все сами.
А Елизавета, действительно, упорно гнула свою придуманную линию и порядком мучила Камышова. Больше она не удостоила его не только поцелуя руки, но и с глазу на глаз никогда с ним не оставалась и очень часто равнодушно уходила из дому, как только он появлялся. Ей казалось, что она слишком легкомысленно с ним познакомилась и слишком многое разрешила в первый же вечер. Да ей и нравилось дразнить его. Она думала так: «Любит, так подождет, не любит, так и не надо». И ловя в его глазах то умоляющее выражение, которое она заметила при первой же встрече, когда обратилась к нему сурово, она едва сдерживала улыбку радости. Впрочем, она уже не сомневалась в его любви. Да и в самом деле, к чему ж тогда было все? Но вот если б ей сказали, что она сама любит Камышова, она бы, наверно, воскликнула: «Что? Какой вздор!»
Петр Петрович, как мужчина и как занятой человек, был в стороне от этих дел. Кокетство дочери, если этим словом назвать ее поведение, не касалось его. Он усмехался иногда в свои пушистые усы, когда видел, как искусно, по его мнению, как жестоко, по мнению Камышова, и как неискусно, на чужой взгляд, Елизавета скрывала свои истинные чувства под придирками, спорами, игрою. Но Петра Петровича это не трогало. Он был действительно убежден, что молодежь сама разберется в таких вещах. Вот к спорам он прислушивался внимательнее, и один из них он часто вспоминал потом, когда одолело его тяжелое раздумье.
Это было так. Однажды за вечерним чаем все сумерничали, и, как это часто бывает в сумерки, никому не хотелось зажигать огонь. А над городом ползла большая туча, чаевники ее не заметили, только, может быть, чувствовали, потому что воздух стал густ, и тишина такая, что слышно было бы, если б с дерева упал лист. И вдруг подул сильный ветер и первым же порывом ворвался в открытое окно, пронесся по комнате, задребезжал чашками, заколебал скатерть. И было это так неожиданно, что все вздрогнули, и всем показалось, будто даже на секунду закачался весь дом. И тогда-то Камышов сказал тихо и очень значительно:
— Вот так бывает и с человеком…
Звук его голоса словно разбудил всех от дремоты. Елизавета тотчас кинула ему:
— Что вы хотите сказать?
Он помолчал, будто не находя слов, а потом выговорил очень осторожно, точно каждое слово выпускал с сожалением и облегчением, как птицу из клетки, и долго еще смотрел ему вслед:
— Вот живет человек и живет, и привыкает к духоте, и кажется ему, что без духоты этой даже дышать было бы нечем. И даже весело ему в этой духоте. А вдруг — ветер. Сразу от свежести и вздохнуть трудно. Но как-то сразу вся жизнь проветривается…
Петр Петрович понимал, что Камышов говорит о себе, о своей любви к Елизавете. И в словах его, в конце концов, ничего необыкновенного не было, значительность им придавала опять-таки только любовь. Любящие ведь всегда чувствуют глубже, потому и обыкновенные вещи говорят как-то искреннее, задушевнее. Но Петра Петровича и тогда поразила эта простая мысль о неожиданном, хотя и естественном событии, которое вдруг может проветрить всю жизнь человека. Он тогда же еще попробовал пошутить:
— Вот проветришь вас, а ветер-то все и унесет, ничего не останется.
Эти собственные слова впоследствии почти пугали его. Но тогда он только шутил, и Камышов ответил ему просто:
— Это смотря по человеку. У кого ничего не останется, тот несчастный. А у другого может пыль за несколько лет сдуть, и все даже заблестит.
Тут в разговор снова вступила Елизавета. Как всегда, она стала перечить Камышову и смеяться над его словами. Но Петр Петрович больше не слушал.
Тогда он не обратил внимания на этот разговор. Он ведь понимал, что любовь всегда умеет говорить красиво и грустно. Но потом он часто вспоминал этот вечер и с удивлением думал, что Камышов, наверно, сам не понимал, как глубоки были его слова.
Жаль, что в день рождения Петра Петровича Камышов не пришел. Елизавета настрого запретила ему, она вовсе не хотела, чтобы сослуживцы отца вывели свои заключения из присутствия постороннего молодого человека. Камышов, может быть, не позволил бы Черкасу зайти так далеко в изложении своих мыслей, он ведь любил и умел поспорить. Во всяком случае, Петр Петрович ночью снова вспомнил тот вечерний разговор, и ему показалось, что Черкас действительно каким-то ветром пронесся вдруг по его долгой и мирной жизни. И пожалуй, трудно было решить, осталось ли что-нибудь после этого вихря, или он все унес.
5. БАЛАГАН — И ЕЩЕ БАЛАГАН
Наутро после дня рождения Петра Петровича порядок расписывавшихся на явочном листе сотрудников распределителя несколько изменился, а Петракевич умудрился даже опоздать на целых пять минут, и тов. Майкерский с большою тревогой в сердце и с явочным листом в руках поджидал его у входа. Петракевич все же явился, мрачно выслушал нотацию и молча проследовал наверх. А тов. Майкерский сказал Петру Петровичу, стоявшему рядом с ним:
— Я уже вчера подумал, тов. Обыденный, что, пожалуй, вы слишком много графинчиков выставили на стол. Это и работе может повредить, и указывает на некоторое излишество.
Петр Петрович знал: когда начальник обращается к нему не по имени-отчеству, а по фамилии с прибавлением слова товарищ, это — дурной признак. Он промолчал и почувствовал какое-то стеснение в груди и неожиданный приступ зевоты. Глухая, нудная тоска, как невозможный зверь, которого Петр Петрович проглотил целиком, шевельнулась в нем и, как зверь, расправила члены, так что все внутри у него заныло.
Вообще в это утро работа не ладилась у всех. Евин — и тот обнаружил в книгах какой-то ехидный, не замеченный им просчет и, с выступившим на лбу холодным потом, сообразил, что ему придется переписать целую книгу у себя на дому по ночам, чтобы этот просчет скрыть. Язевич расплачивался за вчерашнее свое обжорство несварением желудка и то и дело переносил руки от деловых папок к собственному животу, чтобы растереть его, что, впрочем, не прекращало болей. Райкин и Геранин суетились больше обычного, но и больше обычного, казалось, совершенно не желали понимать, что им говорят. Петракевич молчал по обыкновению, но вместо того, чтобы с сердцем швыряться папками и скрести пером так, будто необходимо было испытать прочность не сукна, а казенной бумаги, он сегодня сидел тихо, ни к чему не прикасался, подпер руками голову и глядел в угол невидящим взглядом. Ендричковский, как бы подчеркивая, что он ничего и не желает делать, слонялся из угла в угол, заложив руки в карманы, насвистывал тот мотив, который вчера играли Райкин и Геранин и под который так залихватски плясал Черкас, и, встречаясь глазами с сослуживцами, как-то вызывающе усмехался. А Лисаневич из природной вежливости со страхом разглядывал всех и несравненно больше интересовался самочувствием сослуживцев, нежели делами. Только Кочетков бойко покрикивал внизу на посетителей да тов. Майкерский засел у себя в кабинете и был недоступен обзору.