Миновав один, другой и третий дом, она оглянулась и, усмотрев, что военный все еще стоит возле крыльца, пошла быстрее. Достигнув конца улицы, она оказалась возле старого, давно закрытого кладбища. Это кладбище еще на памяти Софьи Гавриловны находилось за чертой города, теперь же его окружали новые дома.
Резная чугунная калитка была открыта. Софья Гавриловна вошла в нее и очутилась в спящем царстве могил, крестов и мраморных плит, придавленных угрюмой тенью могучих деревьев, буйно растущих вокруг и не пропускавших на землю ни неба, ни солнца. Здесь покоились мать, отец, муж и единственная дочь Софьи Гавриловны, умершие еще до войны.
Но сейчас она не пошла в глубь кладбища, к могилкам родных, а присела на круглый пень срезанного подавно дерева, в десяти шагах от сторожки с оконцем, и закурила тоненькую папироску. Софья Гавриловна курила давно, еще с войны, с арбайтенлагеря, где на цигарки шло все, что ни придется, вплоть до сухой травы, завернутой в клочок любой бумажки. И теперь, несмотря на годы и частое недомогание, тоже курила все подряд, не разбирая ни сортов, ни марок.
«Ах ты, господи!.. — думала она, жадно втягивая в себя табачный дым. — Что ж теперь делать?.. Совсем домой не ходить?.. Он походит — меня нету, да и уедет себе… Или сказать ему открыто?.. Или не говорить?..»
Обрывки прошлого, рваные и раздерганные, как тучи под ветром, замаячили в ее памяти.
Она забыла, хотя и помнила тогда, как назывался тот городок в Пруссии, на окраине которого находился подземный завод, а наверху, меж двух крутых холмов, в отдалении от островерхих домов под красной и зеленой черепицей, протягивались обнесенные колючкой бараки, куда их пригнали из эшелона. Пригнали на целых три года… Три года — бирка на груди со словом «ОСТ», работа под землей, свекольная похлебка и соломенный матрас на нарах… И в первые же дни она повстречала своих: Лену Киселеву и Варю Николаенко, — все из одного городка на Гомельщине. Киселева была уже в летах: тоже сорок, как и Софье Гавриловне, а Варя — молоденькая, неполных восемнадцать. Остальные были кто откуда: из Киева, Одессы, Винницы, Минска, Херсона… Были польки, были чешки, была татарочка Белла, тихая, как мышка, девушка, с испуганными глазами, постоянно налитыми слезой…
Варя тоже плакала: из дому их забрали вместе с сестрой, а дорогой разлучили, отправили по разным арбайтенлагерям. Софья Гавриловна, как умела, утешала ее. Но Варя была красива, и ее быстро заметили, назначили старостой барака. Через полгода она свободно говорила с немцами на их языке, жила в отдельной комнате, ее уже звали фрау Варвара и боялись, как огня. У фрау Варвары быстро отяжелела рука, и за малейшую провинность фрау Варвара наотмашь била по лицам, а то и угощала плеткой. Но к двум своим землячкам относилась снисходительно, особенно к Киселевой. До войны Киселева была признанной в их городке портнихой, и в лагере тоже шила. Хоть и много стегала вручную иглой, но жила сытнее других: женщины платили ей, урывая от своих скудных паек. Потом Варвара и Киселевой выделила отдельную каморку, раздобыла швейную машинку, и та стала шить Варваре, а после и женам немцев.
Да и она, Софья Гавриловна, хотя и не была обучена ни рукоделию, ни ремеслам, тоже пользовалась некой благосклонностью старосты-землячки. Лишь одни раз, когда она, сильно простуженная и изнемогавшая от жара, не подхватилась по звонку вместе с другими на работу, Варвара сорвала с нее убогонькое одеяло и с криком: «Вставай, вставай, работать надо! Все должны работать!» — вытолкала ее в спину из барака.
Но такое можно было снести. Это — не то, что тебя ведут расстреливать. А на расстрел ее водили. Водили летом сорок четвертого, когда их почти совсем перестали кормить и она едва волочила ноги. Как-то она тайком сговорилась с верными товарками выбраться ночью за колючку, подойти к домам и подкрепиться хоть чем-нибудь на огородах. Но того не знали, что хозяева устраивают на своих огородах засады. Их заметили, подняли стрельбу и всех переловили в молодом горохе. На шум прибежали двое конвойных из лагеря. Вооруженные владельцы огородов передали им восьмерых женщин, и их тут же повели к лесу расстреливать. На счастье, излетели самолеты, началась бомбежка. Бомбы рвались совсем рядом, и женщины благополучно разбежались в темноте. А потом уж конвойные не могли их опознать в лагере, где было более трех тысяч невольниц.
А у Варвары был ефрейтор Курт — рослый, белобрысый немец из конвойных, с беспалой левой рукой, загубленной на Востоке. Его тоже боялись и ненавидели за собачью лютость. Перед самым приходом наших Курта нашли мертвым в нужнике. В сердце у него торчал острый стальной прут, вынесенный не иначе, как с подземного завода… Но еще до этого Киселева спрашивала Софью Гавриловну, не знает ли она кого из женщин, кто помог бы Варваре с абортом. К немцу-врачу Варвара не смела обратиться, зная, что ни один ихний врач не станет заниматься русской, хотя она и староста. А к тому же Варвара боялась огласки.
Через два года Варвара вернулась домой с сыном на руках. В то время Софья Гавриловна уже была проводницей скорого поезда. О приезде Варвары ей сообщила Киселева. Прибежала, запыхавшись, и выпалила: «Соня, фрау Варька с немецким байстрюком вернулась! Поскрывалась где-то два года — и сюда! Надо заявить на нее, пускай ее судят! Пойдем, Соня, заявим», — «Как это — заявим? — спросила ее Софья Гавриловна. — А дитё с кем останется?» — «При чем тут дитё? — удивилась Киселева. — Не помнишь, сколько мы от нее настрадались?» — «Ты, что ли, настрадалась? Не ты ли фравам платья шила да маргарин с консервой ела?» — прикрикнула на нее Софья Гавриловна, Подошла вплотную к Киселевой и сказала, как приговор вынесла: «Смотри, Ленка, слово кому пикнешь — убью!»
Вот так припугнула Киселеву, и та молчала. Умерла в прошлом году, но никому не обмолвилась. А Варвара что ж… У Варвары все с воды началось. Выйдет с ведрами на улицу и давай их мыть под колонкой. И час моет, и два, пока всю улицу не зальет. Наберет воды, унесет к себе во двор, выльет под яблоню — и опять бежит к колонке ведра мыть. Потом цыганкой решила сделаться. Натянет на себя юбку в сборках, такую, что по земле волочится, волосы распустит, брови сажей намажет, бус на шею навешает и ходит по улицам, показывая, что она цыганка. За ней приехали, увезли на больничной машине в Киев, а мальчика в Чернигов отправили и в интернат поместили. Раза два отпускали Варвару, но как только она опять в цыганку обращалась и с гаданьем к прохожим приставала, ее снова увозили. А потом уж и вовсе не выпускали из больницы.
Прошел и час, и два. Софья Гавриловна сидела на свежесрезанном пне, напротив неухоженной, запавшей могилки с завалившимся набок чугунным крестом, курила папиросу за папиросой и все не могла придумать, как ей быть. Рядом, в кустистой сирени тоненько чирикала какая-то пташка, вверху каркали галки, невидимые в гущине зеленых листьев, и громко молотил костяным носом по сухому дереву дятел.
«И зачем она меня в свое дело впутала? — не могла успокоиться Софья Гавриловна, растревоженная воспоминаниями прошлого. — Кто ее просил про меня в тетрадку писать?.. Хотела, чтоб я ему тайну открыла, как вырастет? Так, может, и открыть? Он человек взрослый… Это ж сколько ему?.. Да уж больше тридцати… Конечно, больше тридцати».
И вдруг оборвала эту свою мысль, испуганно сказав:
— О, господи, керогаз не выключен!.. Да там, может, хата сгорела?!
Подхватилась с пенька и так прытко пошла с кладбища, что и молодому бы не угнаться. Одна ее тревога вытеснилась другой, более острой в эту минуту, потому что оставленный без присмотра керогаз мог причинить страшную беду. Тем более что керогаз ненадежный: часто вспыхивает без причины, ударяя пламенем и копотью в низкий дощатый потолок сеней.
Тревога ушла, как только она отворила двери в сени: в керогазе выгорел керосин, и он сам по себе потух. У Софьи Гавриловны отлегло от души, и как-то сразу по-иному представился ей неожиданный приезд Варвариного сына.
«Да что ж такого в этом? — спокойно подумала она. — Пускай приходит. Расскажу ему, что знаю. Ничего не утаю».
Она наскоро достирала, выполоскала и подкрахмалила белье, вовсе не ощущая прежней ломоты в пояснице, вывесила все на солнышко, подтерла в сенях пол и, заправив керосином керогаз, поставила вариться меленькую молодую картошку, чтоб накормить Варвариного сына, не сомневаясь, что он придет. И когда он действительно вошел в незапертую калитку, Софья Гавриловна, переодетая в парадное шерстяное платье, причесанная и даже окрапленная духами «Сирень», встретила его на крыльце и приветливо сказала:
— А я уж давно вернулась и дожидаюсь вас. Заходите в дом… Не знаю только, как вас звать-величать будет?
— Вадим Максимович. А проще Вадимом, — ответил он и внимательно посмотрел на нее, отмечая, должно быть, про себя происшедшую перемену в ее одежде и в обращении с ним.