— Тащи-ка меня на бугор… Вон туда…
Холм, куда бойцы перенесли Романа, был испещрен каменистыми водомоинами. В одну из таких водомоин у подножия огромной старой сосны бойцы нагребли рыжей, сухой хвои, застелили ее плащ-палаткой и уложили своего командира. Роман долго лежал молча, глядя воспаленными глазами в низкое зимнее небо. Перепуганный Слава, присев рядом, тоскливо спрашивал:
— Вам лучше, товарищ подполковник?.. Скажите, пожалуйста, вам лучше?
— Мне хорошо, Слава, — отвечал Роман. — Не теряй связь с батальонами и ничего не бойся.
Шурша палой хвоей, к старой сосне подбежал радист.
— От командира дивизии, товарищ подполковник!
Роман неторопливо повернул голову.
— Читай!
— Командир дивизии, — зачастил радист, — приказывает вам к утру сосредоточить полк в квадрате тридцать и сообщает, что в шесть тридцать танковая бригада Михайлова и два полка из кавкорпуса атакуют там противника, чтобы соединиться с нами.
— Понятно, — сказал Роман. — Лучше поздно, чем никогда. Приказ передай командиру первого батальона Шматкову, пусть командует…
Радист убежал. Темнело. Внезапно наступила странная, гнетущая тишина, лишь кое-где изредка постреливали вражеские минометы. Под январским ветром шумели вершины сосен. Заморосил мелкий дождь со снегом.
— Мне стало холодно, Слава, — сказал Роман. — Накрой брезентом и включи фонарик.
— Может, чайку согреть? — спросил Латышев.
— Не надо. Не хочу.
Отыскав пару жердей, Слава натянул на них брезент, включил электрический фонарик. Слабый луч высветил смуглое лицо Романа, темное пятно засохшей крови на его подбородке, заострившийся нос. Слава пристально смотрел на командира, с которым не расставался почти четыре года, беззаветно любил, старался беречь, как мог, и мрачное предчувствие томило юношу.
Роман спросил:
— От Шматкова ничего не было?
— Не беспокойтесь, товарищ подполковник, — ответил Слава. — Шматков принял командование полком и доложил, что действует в соответствии с приказом. Он звонил минут пятнадцать назад. Мне показалось, что вы уснули, потому и не сказал вам об этом, не хотелось будить.
— Ладно, Слава… Видно, отвоевался я, — впервые пожаловался Роман. — Горит у меня все внутри, и дышать тяжело… Что ж, у каждого своя судьба… А победа-то, Славочка, совсем близка… Как ни хорохорится Гитлер, приходит конец ему… Жаль, конечно, что не каждому из нас доведется дожить до победы… — Он помолчал недолго и заговорил опять: — И еще мне жаль, что не увижу я дочку… Хорошая у меня доченька, Слава… Черноглазая такая девчоночка… Галочка… Я ее и по-другому звал: Галюсей, Гельчиком… Именно: звал… А она меня еще никак не звала. И наверное, уже не назовет и не узнает, какой у нее был отец и как он любил ее, — малышка совсем ничего не понимает… Положат когда-нибудь перед ней мою фотографию и скажут: «Это, Галочка, твой папа». Вот и все… Так-то, Слава…
Слава слушал его не перебивая и, как ни крепился, не мог унять слез.
Томительно тянулись ночные часы. Роман наконец забылся в тяжелом полусне. И противник как бы уснул: не атакует, не стреляет. Ночь заполнена приглушенными звуками: однообразным шумом сосен, отдаленным шуршанием песка и скрежетом камней под ногами бойцов, едва слышным позваниванием солдатских котелков…
К назначенному времени Харитон Шматков вывел остатки полка в указанный командиром дивизии квадрат и развернул его фронтом на юго-восток. Ровно в шесть часов тридцать минут навстречу ему устремились танки, сокрушая оборону противника пушечным огнем и гусеницами. Взахлеб затрещали длинными очередями пулеметы. В ответ заухала немецкая артиллерия. Слава Латышев стремглав кинулся к телефонисту.
Роман открыл глаза. Превозмогая мучительную боль, с трудом повернулся, обхватил руками холодный, влажный ствол сосны, чтобы привстать на колени. И в эту секунду рядом со старой сосной разорвался вражеский снаряд. Взрывом выворотило дерево с корнями. Взрывная волна швырнула сосну вниз по склону холма.
Перед смертью Роман еще услышал страшный треск вырываемых из каменистой земли сосновых корней, но так и не разжал рук, не отпустил погибающее вместе с ним дерево…
3
После долгого пребывания в диспансере, бесконечных исследований, уколов, анализов, послушного приема лекарств, тоски, иногда безнадежности и вновь появлявшихся проблесков слабой надежды на излечение Наташа Татаринова вернулась наконец в станицу Дятловскую.
Захудалый пароходишко, одышливо посапывая, подошел к разрушенному пристанскому домику ранним апрельским утром. Кроме незнакомой Наташе угрюмой женщины, которая подхватила и обвязала вокруг тополя брошенный матросом просмоленный конец, никого на берегу не было. Дон розовел отсветом зари, над ним, как всегда, носились с жалобным криком белокрылые чайки, у яристого берегового склона мелькали стрижи, и оттуда же струились волнующие запахи обильно политой дождями земли и оттаявшей древесной коры.
Сойдя с парохода, Наташа медленно зашагала по залитой лужами дороге, всматриваясь в каждый кустик, в каждый камень на берегу, вспоминая умершую мать и невесть где затерявшегося Андрея. Из последнего письма Наташа узнала, что Андрей опять на фронте. И теперь подумала: «Если и он погибнет, мне жить незачем…»
На станичной улице, прореженной пожарами, она не встретила ни одного человека и молча остановилась у порога родного дома. Чья-то заботливая рука заколотила досками крест-накрест входную дверь, закрыла наглухо оконные ставни. Со стен кое-где осыпалась обитая дождями глина, потемнела тронутая мшистой прозеленью камышовая крыша. Горестный вид!
Наташа присела на шаткое деревянное крыльцо и заплакала, опустив голову на руки. Из этого оцепенения ее вывел голос Егора Ивановича Ежевикина.
— Как же тебе не совестно, родная ты моя племянничка? — издали кричал он, рысцой подбегая к ней. — Хотя бы телеграмму дядьке отбила, я бы на пристань пришел, встретил тебя… Спасибо Финогеновне, соседке моей: беги, говорит, Наташка Татаринова приехала, худющая такая, да и хворая, видать, еле ножки передвигает. — Он ткнулся крючковатым носом в горячую щеку заплаканной Наташи и продолжал укоризненно: — Бить тебя некому, племянничка! Ты и правда такой стала, что в гроб краше кладут. Болезнь болезнью, а глядеть за собой надо, ты же не махонькая!
— Откройте мне дверь, дядя Егор, — всхлипывая, попросила Наташа.
— Ты бы сбегала до моей бабиньки да покушала чего-нибудь с дороги, — предложил Егор Иванович. — Беги, говорю, а я тут без тебя похозяйничаю.
— Спасибо, дядя Егор, я уже завтракала. Откройте, пожалуйста, дверь, — настаивала Наташа.
— Ладно уж, — проворчал Егор Иванович, — погоди трошки, сейчас все изделаем.
Он взял у соседей гвоздодер, отодрал доски, открыл ставни, распахнул дверь.
— Заходь, хозяюшка!
Мерзким, долгим запустением пахнуло в лицо Наташе, едва она переступила порог. Под потолком, в углах, гирляндами висела паутина. На кроватях не было ни матрацев, ни подушек, ни одеял. Толстые шлепки грязи засохли на полу. Всюду валялись обрывки немецких газет, горы окурков, окровавленные, вонючие бинты, измызганное тряпье.
Егор Иванович покрутил головой:
— Чего натворили, гады! Знал бы я раньше, заставил бы свою бабиньку прибрать все здесь до твоего приезда. А то хожу мимо, вижу — дверь заколочена, чего ж, думаю, ее открывать?
Наташа, опустив руки, постояла в загаженной горнице, боязливо шагнула в комнатушку, в которой до войны жил Андрей. Тут было так же грязно и пусто. У порога валялась затоптанная книга.
Наташа опустилась на колени, подняла ее, молча прижала к груди.
— Должно быть, агронома нашего книжечка, Андрея Митрича, — догадался Егор Иванович. — Яблочки вон да груша на ней нарисованы. — И, заглянув Наташе в лицо, протянул с упреком: — Э-ээ, да ты опять плачешь! Ну-ка утри глазки. Разве ж так можно?
— Люблю я его! — вырвалось у Наташи.
Егор Иванович смущенно кашлянул, забормотал растерянно:
— Ишь ты чего получается… Женатого, значит, любишь… Что ж, бывает и так… Только не плачь ты, ради бога. Слезами тут не поможешь. Вот вернется Андрей Митрич с войны, может, все и образуется. А теперь давай-ка свой чемоданчик да пойдем до бабиньки. Хата твоя никуда не денется. Завтра мы приберем ее, побелим, все чисто изделаем.
Полная, медлительная «бабинька» — так постоянно именовал свою жену Егор Иванович — на удивление быстро навела порядок в домике Татариновых: с помощью Наташи побелила потолок и стены, вымыла полы и окна. Егор Иванович привез на тачке перину, одеяло, подушки, отремонтировал стол. Одна за другой забегали в оживший домик соседки-станичницы, и каждая обязательно что-нибудь приносила: вилку с ложкой, стакан или тарелку, застиранную занавеску или кастрюлю. Обнимая Наташу, женщины плакали, читали вслух похоронки — чуть ли не три сотни дятловских мужиков и парней сложили головы на войне.