Когда Матийцев вышел из суда на улицу, он почувствовал, что как-то странно ведут себя его ноги: не держатся прямой линии, а стремятся куда-то вбок, как у пьяного.
— Ослабел я, однако, — сказал он Дарьюшке, которая направлялась вместе с шахтерами прямо на вокзал.
Так же, как и им, в гостиницу заходить было ему совершенно незачем, поэтому пошел он вдоль улицы к киоску, где мог напиться «искусственной минеральной» воды: пить очень хотелось.
В ушах его все звучал зычный крик Божка: «Пок-корнейше благодарю!» Но теперь он как-то заслонялся в сознании речью прокурора. Он припоминал из нее самые обидные для себя выражения, понимая притом, что даже и обижаться на этого представителя власти и закона он не может, — тем более что через день (почему-то непременно через день, а не завтра!) тот же прокурор будет осуждающе говорить уже не о словах его в зале суда, а о действиях его в шахте, хотя сам-то он никогда, конечно, и близко не подходил ни к одной шахте, боясь испачкать лицо и костюм. Через день в том же зале, при тех же судьях и присяжных он будет доказывать, что заведующий шахтой «Наклонная Елена» — плохой инженер, и что он лично, а не какие-то не зависящие от него обстоятельства, виноват в смерти двух забойщиков и должен быть строго осужден за это…
Едва дошел до киоска Матийцев и прежде всего поглядел около, нет ли скамейки или стула, чтобы сесть. Стул был только в самом киоске, и на нем плотно и прочно сидела очень грузная черноволосая женщина с глазами, как две соленые маслины.
Опершись обоими локтями на стойку, он спросил стакан воды, но продавщица осведомилась:
— С сиропом или без?
— С сиропом, да, с вишневым, — заметив две колонки сиропа, он сам уже поспешил предупредить вопрос «с каким сиропом».
Стакан он выпил жадно и без передышки и попросил еще. После третьего стакана он почувствовал себя лучше настолько, что смог уже задать продавщице связный вопрос:
— Нет ли где-нибудь здесь поблизости скамейки?
— Что-о? Скаме-ейки? — удивилась женщина.
— Да, скамейки… Мне хотелось бы посидеть, — устал я, — скромно объяснил ей Матийцев.
— Поси-де-еть вам?.. Ну так вон же есть там такая скамейка, где можно посидеть!
И женщина, высунув из киоска плоскую черноволосую голову, кивнула ею вперед. Вглядевшись, Матийцев рассмотрел там под очень запыленным каким-то деревом низенькую скамеечку, выпил еще стакан воды и пошел туда уже гораздо более твердыми ногами.
Но только что дошел он до этой скамеечки, около калитки в чей-то небольшой сад рядом с довольно опрятной хаткой, видимо, из калыба, но старательно побеленной и с покрашенными в светло-зеленый цвет ставнями, и сел наконец, протянув вперед ноги, как увидел, что к нему подходит тот самый юнец с восторженными, как бы рукоплескавшими ему в суде глазами, в линялой и грязноватой, расстегнутой у ворота рубашке. На голове его была какая-то тоже слинявшая и ставшая жухло-розоватой, но прежде, снову, бывшая, вероятно, синей, фуражка с узенькими полями и с лакированным всюду потрескавшимся ремешком спереди; серые совершенно изношенные брюки его были неумело заштопаны на коленях, на ногах грубые кожаные туфли, называвшиеся здесь «постолами». Благодаря тому, что и туфли эти были тоже весьма изношены, Матийцев не слышал за собою его шагов, когда подходил к скамейке.
— Здорово вы говорили в суде, очень здорово! — восхищенным тоном сказал юнец, остановясь перед ним. — Не зря так ополчился против вас прокурор! Знаменито выступили!
Матийцев глядел на него недоуменно, и, заметив это, юнец продолжал:
— Не думайте, что я — шпик, хотя должен вам сказать, что шпиков тут теперь порядочно: кроме своих туземных, еще и приезжие, ради сессии окружного суда… А я — свой брат, — за мною самим шпики следят.
Сказав это, он оглянулся назад, поглядел через низенький заборчик в сад, отклонив голову, осмотрел и весь фасад хатки и только после этого решил:
— Посижу с вами, только говорить надо… потише бы.
И сел рядом. И тут же, только сел:
— А старшина присяжных каков, а? У него зигзаги на погонах, он отставной военный врач, — полковым, должно быть, врачом был: он надворный советник.
— Откуда же эти у вас знания о чинах и погонах? — спросил Матийцев, все еще недоумевая.
— На это я потому обратил внимание, — ответил юнец, — что с детства привык к погонам отца: у меня отец тоже полковой врач и тоже надворный советник… а я вот как видите!
И он улыбнулся совершенно беспечной, молодой и очень хорошей улыбкой, которая сразу склонила к нему Матийцева, и не мог уже теперь не спросить он:
— Ваш отец — военный врач где же именно? Здесь?
— Ну вот еще, здесь! Конечно, не здесь, а довольно далеко отсюда. Вам можно сказать, но вы об этом не говорите, в Крыму, в Симферополе… Так как он филантропствует, то зовут его там «святой доктор». Если когда-нибудь вы будете в Симферополе, спросите там, где тут обретается «святой доктор», — вам и укажут адрес моего отца, Худолея Ивана Васильича, а я его сын Николай, сижу вот теперь с вами рядом и говорю то, чего говорить мне не следует, но я надеюсь, конечно, что вы меня не выдадите: я ведь на нелегальном положении, — беглый ссыльный, — «политический преступник».
— Ах вы чудак этакий! Да когда вы успели стать ссыльным и даже беглым? — в тон юнцу тоже и быстро и даже с оглядкой назад, в сторону сада, проговорил Матийцев, очень удивленный.
— Вы можете называть меня Колей, — сказал вместо ответа юнец.
— Вы, конечно, Коля и есть, — согласился Матийцев. — До Николая вам еще расти да расти.
— Хотя мне уже восемнадцатый: это я просто таким вышел субтильным, как говорится… Я из шестого класса гимназии: держать экзамены в седьмой мне уже не пришлось, — в апреле административно был выслан из Симферополя. Ну и, конечно, бежал, и вот все в бегах… А здесь я по поручению партии, и ваше выступление сегодня — это для нас клад. Прокурор вздумал поставить вам в вину даже и то, что на суде вы так говорили! Именно на суде-то и нужно было так выступить в защиту шахтеров… Разумеется, у вас вышла бы по-настоящему громовая речь, если бы председатель вас не обрывал ежеминутно… Прокурор сказал, что покушение на самоубийство — трюк неудачный! Нет, я нахожу, что удачный: именно такой трюк и нужно было придумать. И видите, как этот трюк подействовал на присяжных! Что такое Божку вашему посидеть в тюрьме полгода на готовых харчах? По крайней мере и с лошадьми в шахте не бейся и кошки на тебе котиться не будут! Насчет кошек это тоже здорово вышло… У вас таким, как я, просто надо учиться вести агитацию!
Матийцев слушал его, не пытаясь возражать: он им любовался. Этот Коля Худолей, сын «святого доктора», был сам насквозь пропитан какою-то вполне ощутимой святостью молодости, полной «бессмысленных мечтаний», как однажды было сказано с высоты престола еще молодым тогда теперешним царем, тоже Николаем. Что для одного Николая были «бессмысленные мечтания», то, притом в гораздо большей степени, для другого Николая, — вот этого, с девичьим лицом, — стало символом веры. Ради этих «бессмысленных мечтаний» вчерашний гимназист сделался бродягой, ходит в своих стареньких, неумело, должно быть собственноручно залатанных брючонках, в чужих постолах не по ноге, в грязной линючей рубашке и в этом картузишке… Но это пока тепло, а с чем будет он ходить, когда захолодает?.. И вид у него голодный…
— Вы, Коля, ели что-нибудь сегодня? — спросил он.
— Я? — переспросил и покраснел почему-то Коля. — Я, конечно, что-то ел, но, должен признаться, мне хочется есть.
— Тогда вот что, пойдемте в какой-нибудь здесь ресторан и пообедаем.
— Что вы, что вы! — очень изумился Коля. — Разве можно мне в ресторан? Сейчас же сцапают!.. А вам разве непременно в ресторане хочется обедать? Можно ведь купить в лавчонке булок, колбасы, чего-нибудь вообще, и даже совсем выйти в поле — гораздо было бы спокойнее, да и сытнее.
И Коля не только поглядел через заборчик в сад, но и поднялся, что вслед за ним сделал и Матийцев, сказав:
— Это тоже, пожалуй, неплохо будет — проветриться в поле, если только там, дальше, лавочка будет.
— Будет, будет, и даже довольно приличная, — убедил его Коля.
И они пошли, но не рядом: по мнению Коли, идти рядом им все-таки не годилось, — могло кое-кому броситься это в глаза; поэтому Коля отстал на несколько шагов, хотя Матийцеву такая осторожность казалась излишней.
И в лавочку, о которой говорил Коля, Матийцев заходил один; сошлись они снова только тогда, когда вышли за город.
— О том, что мне не дали выйти из гимназии с аттестатом зрелости, я ничуть не жалею, — говорил здесь, вдали от домов, уже без предосторожностей Коля. — Это же еще целых два года должен был я «иссушать ум наукою бесплодной», — какими-нибудь «Записками о Галльской войне» Юлия Цезаря! На кой черт нужен мне Юлий Цезарь с его Галльской войной и латинским языком, скажите? А сколько дорогих часов загублено зря этим латинским языком, катехизисом митрополита Филарета, чистописанием!.. Какое зрелище: сидят гимназисты шестого класса и неукоснительно каллиграфически выводят букву за буквой! Что же их, в писаря в канцелярию его величества готовят?.. А «Камо пойду от духа твоего и от лица твоего камо бежу? Аще взыду на гору, ты тамо еси, аще сниду во ад, — тамо еси…» Поди-ка не вызубри этого для батюшки, — кол от него в дневник получишь! А запись на спряжении неправильных латинских глаголов, — другой кол. Сколько времени зря ушло на никуда не нужную чушь, — подумать страшно!.. Мало ли есть у зажиточных людей никчемных профессий, однако… на чьей-то шее сидят же эти дармоеды! Я и до шестого-то класса дошел только потому, что за нас и на нас, на всех моих товарищей, рабочие работали. Высчитано точно: для того, чтобы какой-нибудь санскритолог мог своею никому не нужной наукой заниматься, целых двести рабочих семейств должны отдавать ему излишки своего труда.