Григорий Васильевич хорошо знал того человека, который послужил для Шолохова прообразом Давыдова в «Поднятой целине». По его словам, это был парттысячник, кузнец. В том колхозе, куда его, парттысячника, послали работать, орудовал раскулаченный казак, «очень вредный». Однажды, в разгар уборки урожая, кулак нарочно устроил у себя дома пьянку и созвал всех, кого можно, чтобы отвлечь рабочие руки от уборки. «Давыдов» пришел к дому кулака и стал вызывать на улицу по одному всех пирующих! Они выходят, а Давыдов их срамит: «Сукины вы дети! Как вам не стыдно!» Ну, им и становится стыдно, — так, по одному, по одному, и вернулись все к работе.
Оставшись с Давыдовым один на один, кулак стал ругать его и полез драться. Давыдов был сильный — кузнец же! — он сшиб кулака с ног и избил его. За драку Давыдова судили, дали ему отсидку. М.А. Шолохов поехал, куда следует, и добился там освобождения Давыдова.
После этого Г.В. Черепахин взял Давыдова к себе в район — директором фабрики. Давыдов работал хорошо… Ну, а потом Давыдова сняли. И перевели куда-то… Было это после 1937 года… Об этом Черепахин рассказывает так глухо, что все понятно без слов.
Кто-то из окруживших Черепахина больных говорит, что ему следовало бы написать свои воспоминания, — ведь он столько несет в себе ценных впечатлений! Григорий Васильевич отвечает медленно, словно раздумывая:
— Да ведь, милый! Как напишешь? Книгу написать — это нужно ме-ся-цы-ы-ы! (Он произнес это так, как другой сказал бы: «Го-ды-ы-ы!»).
И вдруг, оживившись и даже подмигивая слепым глазом:
— А я одну книжку все-таки написал! Конечно, трудно было, пришлось схитрить: посадил стенографисток и диктовал им! Это быстрее вышло — за один месяц все написали.
Сегодня Г.В. Черепахин уехал.
Вот оно опять, сегодня, через столько лет, великолепное «некогда, некогда!» старых революционеров-подпольщиков! Рождается оно все из той же несокрушимой навечной преданности делу своей жизни, делу революции. И перед этим невольно склоняешь голову.
Доброго тебе пути, Григорий Васильевич Черепахин, удивительный человек, счастливый человек! Над тобой и слепота не властна.
Простая операция — продолжение (3)
Очень большое уважение внушают к себе те молодые, которых я здесь вижу, с их удивительным упорством, с их умной настойчивостью в борьбе за утекающее зрение, за место в жизни — не потребительское, не иждивенческое, а настоящее, трудовое.
Сегодня вечером в нашей палате № 3 не по-обычному тихо и малолюдно. Тиночка Челидзе в умывалке — стирает там свое весело-вкусное красное платье. Мария Семеновна ушла к больной медсестре, которая лежит с инфарктом. Варвара Васильевна поместила эту медсестру в своем врачебном кабинете (Варвара Васильевна — тоже выдающийся специалист, когда надо отдать все свое тем, кому плохо!), а Мария Семеновна проводит у больной все вечера.
В нашей палате кроме меня и лежащей неподвижно оперированной Муры гостья из соседней палаты, хорошая девушка Люся Виноградова.
— Знаете, — рассказывает Люся, — я ведь начала слепнуть ребенком, еще когда училась в школе. Учение, конечно, тогда кончилось, — куда уж! И врачи говорили в один голос: «Не можем помочь! Неизлечимо!» Меня показывали всем врачам в нашем городе, Кировограде, и в области — и везде мы слышали тот же ответ! Я умоляла врачей: «Ну, если сами не знаете, чем это лечить, так, может быть, кто-нибудь другой да знает? Может быть, есть где-нибудь врач, который лечит такое? Скажите, назовите, — я туда поеду!»
— А что отвечали вам врачи?
— Отвечали: «Не знаем». И вправду не знали…
Люся тогда была ребенком. Ребенок просил, умолял, ребенок тщетно бился о стену, как слепая ночная бабочка. Никто не мог ни помочь ему, ни посоветовать, куда броситься, кого умолять.
Я смотрю на Люсю. В ней нет ничего от привычно-слепых людей, — а она была слепа много лет! Она очень аккуратна, изящна в одежде, всегда подтянута… На милом детском ее лице выражение необыкновенной застенчивости, деликатности, какой-то извиняющейся робости. Вот это уже от долгих лет тщетных вопросов, тщетных попыток найти просвет в темноте.
И вдруг — наконец! — кто-то из врачей подсказал:
— Филатов! Поезжайте в Одессу к Филатову!
Филатов стал лечить Люсю своими методами тканевой терапии. Понемногу, очень медленно, словно спотыкаясь, то улучшаясь, то снова падая, зрение к Люсе стало возвращаться.
Наступил день, когда она снова вернулась к учебе.
— Знаете, сколько лет мне было, когда я сдала все экзамены на аттестат зрелости? Мне было тридцать лет!
После этого Люся поступила в вуз. В заочный, — днем она работала. Сейчас Люся на последнем курсе — нынешней весной кончит вуз. Зрение и сейчас дает порой срывы, начинает ухудшаться, — тогда Люся снова приезжает в Одессу, в Офтальмологический институт. Вот так приехала она и сейчас. Зрение что-то «заупрямилось» — это за полгода до выпускных экзаменов в вузе! — и опять, как и в прошлые разы, это упирающееся зрение укротили и привели к норме.
Люся Виноградова одновременно работает, учится в вузе и неусыпно следит за своим зрением. Зрение — тот ключ, которым открывается для нее путь к собственной профессии, собственной работе, — к своему собственному месту в жизни…
В добрый час!
У меня объявился «литературный секретарь»! Ура!
Это — одна из больных, Юля Ильина, — очень молодая девушка, по специальности экономист, а по всему своему складу — самоотверженный друг людей. Она читает мне вслух всю мою корреспонденцию. Занятие не легкое, отнимающее много времени, — я получаю очень много писем. Юля читает отлично — четко, внятно, но лишь до тех пор, пока не начинается что-нибудь смешное! Как дошло до этого — кончено: Юлин кнопка-носик, словно взваливший себе на плечи стекла очков, как колеса велосипеда, сморщивается, — и Юля начинает хохотать! Так заливисто, что к нам приходят из соседних палат: «По какому случаю веселье? Свадьба?»
Самое интересное, что, как только Юля начинает хохотать над остротами моих корреспондентов, так я перестаю понимать в ее чтении что бы то ни было: Юля давится смехом, все слова пропадают у нее в нечленораздельном писке. И я тоже хохочу, на Юлю глядя, — так сказать, «в кредит»…
Иногда, когда письмо не смешное, а серьезное, Юля вдруг останавливается в каком-либо месте, задумывается, многозначительно встряхивает головой и спрашивает:
— Можно, я эту мысль перепишу себе в тетрадку?
От этого ежедневного чтения моей корреспонденции в памяти всплывает один случай, уже давний, почему-то очень милый мне.
Во время войны, в большом сибирском городе, где я с семьей провела в эвакуации около двух лет, мне как-то позвонили по телефону:
— Говорит вожатая Рита из школы… У нас очень недружный восьмой класс. Мы просим вас провести у нас беседу о дружбе. Можете вы это?
Во время войны было святое неписаное правило: все могу, что нужно, все знаю, все умею, а если не знаю или не умею — научусь, обязана научиться! Должна догадаться, должна придумать, как это сделать!
И я спокойно, уверенно ответила:
— Могу.
— Вот и отлично! — обрадовалась вожатая Рита. — В среду, в пять часов, за вами придут ребята.
И, только повесив трубку, я задумалась: «А что я им скажу?» Но мысль эту я отогнала: «До среды еще целых три дня, — неужели не найду что сказать?»
Но прошел день, прошел второй, а в голове не всплыло ничего подходящего! Я все еще не знала, что именно мне надо сказать!
Зато я крепко знала, чего не хочу сказать, чего ни за что говорить не буду.
Когда-то очень давно к нам ходила настройщица роялей. Войдя в комнату вместе с тремя своими детьми, аккуратно одетыми в чистенькие «матроски», она прежде, чем сесть настраивать рояль, говорила детям:
— Дзеци! Дайце ручку цёце и дзядзе! Шаркнице ножкой! Сделайце книксик!
Она была русская и в остальном говорила на чистом русском языке, не запакощенном мещанской «изысканностью». Но в разговоре с детьми почему-то шепелявила и пришепетывала!
Такой тон в обращении с детьми я ненавижу! Так же отношусь я к таким выражениям, как «наша славная детвора» или «наши замечательные ребятишки» (так, увы, нередко пишут наши газеты).
Даже обращение «дети!» я для выступлений в школах не люблю. Ведь когда мне приходится выступать перед студентами в вузе или перед рабочими на заводе, я не обращаюсь к ним со словами: «Здрасте, взрослые!» Зачем же говорить детям: «Здрасте, дети! Здрасте, биологические ничтожества, у которых еще не прорезались зубы мудрости и еще не наступило полное окостенение скелета!»
Людям моего поколения, в жизнь которых впервые в истории, в начале этого века, пришло слово «товарищ» — как будничное, как массовое обращение, — это слово очень дорого. Я вхожу в класс и говорю: «Здравствуйте, товарищи!» И мне приятно, что вот они какие есть у меня молодые товарищи! И им тоже приятно, что у них есть товарищи старые, испытанные жизнью!