— Ему не предлагаем, — предупредила хозяйка, когда вернулась Харитоновна, прижимая к груди трехлитровую банку с настойкой. — Чтоб не втянулся… Хотя, если захочет, он сам найдет, подженится на какой-нибудь дурочке… Не привыкать. — И рассказала, умирая со смеху: — Ведь какую прекрасную роль сыграл, паразит, и как он ее сыграл — диву даешься. Как настоящий жених. Ох, умру…
Тогда Тихон болел, даже страдал, потому что болела и страдала после вчерашней мешанины голова. Утром встал, а глаза не смотрят: окостенели, кажется, во лбу, как пуговицы. Он побрился и выполз из подпола, и Клава не заметила, как ускользнул ее плотник, кричавший всегда во хмелю: «Да мне этот дом поставить — топора не надо! Я его каблуком срублю». Четыре дня не объявлялся рубака, на пятый день сердобольная Алка по секрету нашептала Клаве: Тихон женится. Но Клаву поразило не то, что он женится, а то, что не с кем будет теперь поднять дом. Боль засела в ней: кто же поможет? Волей-неволей пришлось идти к молодоженам по адресу, указанному Алкой. Там и выяснилось… Тихон отправился прямо в промтоварный магазин. В одном из отделов он приглядел жертву: выбрал ту, что тряслась над кошельком, не зная, на что ей потратить деньги. Он, выбритый, с лихим взглядом бывшего офицера, без труда разговорил глупышку. Ох, ах, какая встреча! Может, даже судьба!.. Словом, через час на другом конце Нахаловки он был уже отлично опохмелен, но назад, то есть в подпол, пока не спешил. А девица, узнав, что она настоящая невеста, заказала ящик водки, напекла, нажарила всего и напарила, даже какие-то гости крутились в небольшом, но бревенчатом доме. День, второй, третий… Тихон признается наконец своей невесте ни в чем-нибудь, а в собственном горе. «Не подумай, что я пьяница, — всхлипывал он. — Я на той неделе сестру схоронил, родную сестру! И боль меня сосет, не позволяет расслабиться… Потому я так холоден и безответен с тобой. Какое горе, какое гор…» Срывался он и рыдал по-настоящему. Юное сердце страдало, невеста все понимала… Только одного не могла понять: как это он смог воздержаться от соблазна… медовых ночей? Спали-то они вместе! А он даже руки не наложит на ее молодую грудь. Небольшой опыт подсказывал ей, что так не бывает, и она уже хотела спросить своего жениха, подаренного судьбой: любит ли он ее?.. Не успела — дверь распахнулась настежь, на пороге стояла взволнованная женщина лет пятидесяти. «Ну-ка, милок, собирайся, — выдохнула она. — Че это ты развалился здесь, как барон?! Быстро собирайся!» Невеста тогда поняла, что она обманута. «А вы, молодая свистунья, — продолжала женщина, дрожа всем телом и с презрением оглядывая соперницу, — вы почему добиваете этой водкой больной организм человека? Я вас спрашиваю?» — «Я не пойму вас, о чем вы?..» — «Не поймет она, соплюха, — надвигалась гостья. — Чего тут понимать! Ты думала, что он кавалер… Он же алкаш!» — «Да вы что?!» — «Угробить захотела у меня работника… Он же тебе в отцы годится, дура пустоглазая!..» Тихон выкатился во двор, Клава — следом… А непонятный смех уже раздирал ее, крошил на кусочки: «Жениха нашла… Ох, пустоголовая, ох, пустоголовая! Неуж не видела, кто перед ней?»
Сама она от него ничего не требовала, лишь бы работал да не отбивался от дома. Была молодость, сходила с ума… Теперь жить, жить и трудиться, чтоб радость от этого была в крови. Больше ничего не надо… И Тихон, прощенный ею, исправно трудился по сей день.
— Не сглазить бы! — чуть не сплюнула она. — Вроде бы мужик направился… Чего зря говорить.
Харитоновна возмутилась одними глазами: мол, что ты говоришь, не злые же люди.
Выпили по стаканчику.
— Но одного не пойму я, Харитоновна, — облизнув сладкие и липкие губы, проговорила Клава. — Не пойму, как это молодая, восемнадцати или девятнадцати лет может жить со стариком?! Ей-то какая сласть? Ну, ему понятно… Да убей меня громом, но это не любовь! — рассуждала она. — Это издевательство! Старый мерин сжирает цветок. Прежде хоть нужда была — выходили поневоле, по принуждению, а теперь-то?! Вот бы я разлеглась перед дядей Мишей… Да тьфу ты, срамота! Меня бы стошнило сразу.
— Смотри, и вправду стошнит, — Тихон стоял в проеме без дверей: в кухню они не думали навешивать двери. Он, конечно же, все слышал, а женщины — нет, потому что слишком увлеклись разговором.
— Ах, ты… Губошлепик мой!
— Не подлизывайся, — без всякой злобы отмахнулся тот. — Ты — единственная в России баба, которой разрешается кричать на мужика.
— Фу-ты!.. Какой ты мужик? — сквозь смех проговорила хозяйка. — Ты не мужик. Ты лгун!
Тихон подошел к столу, взял пирожок и, не обратив никакого внимания на настойку, вышел из кухни. Он еще похохатывал в дверях, но Клаву уже бросило в радостный озноб: настойку видел на столе, но даже не заикнулся… Нет, мужик, видно, действительно настроился на добрую жизнь, теперь только радуйся…
— Ушел шаварногий! Ох, лгун, ну и лгун… Таких брехунов, Харитоновна, больше нет. Поверь моему слову.
— Зря ты, Клава, — светилась лицом Харитоновна. — Хороший он у тебя, простой.
— Простой, но брехун… Ведь так соврет, что поверишь, как в настоящее горе. До слез.
Второй час бродили они вокруг да около, толкли воду в ступе. Харитоновна в десятый, наверное, раз пересказывала свою жизнь. Помянула любимого, что ушел на фронт да и затерялся в рядах неофициального батальона походно-полевых жен… «ППЖ», — с презрением и ненавистью повторяли бабы, работающие в тылу. Этот батальон многим принес страдание: мужья сходились с фронтовыми подругами, бросая свои семьи… И тыл взвыл от обиды и боли… Тогда-то, говорят, и обратились многие женщины к самому Сталину с письмом. Мол, так и так, работаем здесь в счет Победы, недоедаем, а на фронте такое… На нашем горе процветают шлюхи… Словом, батальон расформировали. Не забыла Харитоновна и о том, случившемся сразу же после войны мужике, которого она в третью ночь, с обиды, что ли, едва не уходила вилами. Вовремя он нырнул в портки да — ноги в руки! Убежал паразит. От него родила дочь, вырастила, выучила, поставила на всю ступню… Помянула и зятя, и внука…
— У меня-то бы лучше рос, — была уверена Харитоновна. — Не баловала бы сладостями, все бы подряд уминал — и картошку, и сало… Копчу по старой памяти прямо в баньке.
В наступившей тишине выпили по третьему стаканчику. И спеть бы, да певуньи никакие. Харитоновна тяжело вздохнула, опустив, как виноватая, глаза. Хотя перед кем она могла быть виноватой? Труженица вечная и безотказная.
— Ты не поешь, Харитоновна?
— Смолоду не певала, — ответила старуха. — Почему-то не в песню ушла, а в работу.
— Я ведь певунья никакая, к великому огорчению. Хоть Томку в гости зазывай.
Пир не удался, как пирог, который посадили в остывшую печь. Настроение у обеих было с туманцем: того и гляди, что задождит.
Вспомнив о внуке, Харитоновна как бы ненароком повернула хозяйку лицом к собственной памяти, к юности, к ребятишкам… Сейчас должна была, склонив свою красивую голову, вспоминать хозяйка. Так и вышло. А память глубока, не вычерпаешь.
…В подполе было темно, но сухо. Узнав, что он придет домой пьяный — пахал в соседях, — она заранее перетащила сюда постель, крынку молока да краюху хлеба, заботливо приняла ребятишек. Втроем затаились. «Тисе, мама», — шепчет ей в лицо сынишка и пальчиком, едва видимым в темноте, грозит. Он прижался к сестренке, запахнутой в домотканую рубаху, чувствует каждую косточку ее, каждый суставчик. Она, сестренка, худа до бескровности, хоть в семье не голодали никогда, ели-пили вволю.
Час-два ли прогудели в напряженных ушах… Наверху, над самой головою гремит тяжелыми кирзачами отец, разыскивая свое семейство. Он пьян в стельку, но никак не свалится в постель — «Заячья порода, беспокойная…» «Клава!» — орет он на всю избу.
Слышно, как скрипит дверь, — вывалился в сенки. Взвизгнула, как ушибленный щенок, гармошка, покатился по ступенькам жестяной ковш, слетевший с кадки, хлопнули ворота.
«Заяц опять буянит!» — знают в деревне. А Заяц начинает свой пьяный обход с ближних домов. Он будет ходить по соседям, по родне, пока не найдет своих. Шарашится, бранится в потемках, иногда распахивая гармонь, будто на ее звук могут отозваться детки. На этот раз Клава его перехитрила, спрятавшись с ребятишками в подполе, а не в людях. Только здесь они могли отсидеться, среди кадушек с солониной: за картофельной кучей она смастерила временную лежанку: разостлала на плахах два тулупа, а накрылись стеганым одеялом, подаренным доброй и отзывчивой свекровью… Прижала детей к себе. Дочь была слабенькой, горластой, но в подполе, предчувствуя опасность всем своим тельцем, сидела смирно, как мышка, сопела — тоже, видно, прислушивалась. Сын был младше ее, только начал говорить, а ходил: сделает шажок — навзничь, да все затылком, затылком об пол!.. Она не вспомнила бы никогда о том, сосал ли он грудь, потому что свекровка кормила его всегда сама и кормила тем, чем кормила всех. Он всегда молчал, а заговорил — и вот: «Тисе, мама, тисе!..»