Мамка раздобрилась: целых два сочня испекла на сковороде просто так, не для лапши. Один сочень я крадче прижал к животу и боком, не торопясь выскользнул на улицу. Наконец-то я поделюсь с пацанами, а то все они таскают из дому. Сочень — это не то что какой-нибудь хлеб, пусть даже с маслом, или пирожок с луком, или печенье. Сочень — это сочень. Вкуснее его вряд ли что сыщется.
Однажды я помогал матери мыть окно, заляпанное рыжим котом Ксан Ксанычем. Выжал тряпку и пошел на кухню менять воду. Кто-то робко постучал. Дверь мы закрывали только на ночь, а так она всегда была у нас открыта. Один раз без стука вошли цыгане, на кухне подкрепились жареной картошкой, забрали бутылку подсолнечного масла и ушли. Воровать у нас с матерью нечего — бояться некого.
— Да, да. Открыто! — крикнул я. — От-кры-то! Входи-те!
Дверь открылась, и боязливо вошел мужчина в укороченной шинели, комкая в руках казацкую кубанку. Большая голова, обрюзглое лицо с глубокой ямкой на подбородке.
— Сыно-о-ок, — по-бабьи протянул мужик и шагнул ко мне.
Мать слезла с подоконника, ойкнула, выронила мокрую тряпку и по-птичьи клюнулась под потную ладонь мужчины.
Наконец явился папка. Правда, замызганный какой-то, совсем непохожий на того, на фотке, который мчится с шашкой на белом коне. Только кубанка та же.
Я не сводил глаз с настоящей казацкой кубанки.
— На, сынок, на, это тебе от папки твоего. Носи на здоровье, сын донского казака, — картинно, со слезами надел отец кубанку на меня.
На улице пацаны подолгу рассматривали кубанку, примеряли, но не верили, что у меня, у Дерёвни, есть взаправдашний отец.
Я попросил отца пройтись со мной по улице, но он пообещал это сделать завтра. Я не настаивал, надеялся, что завтра отец будет выглядеть получше.
Мать с отцом за чекушкой в слезах вспоминают былое. Я в кубанке вообразил себя на коне и помчался по елабужским лугам.
Вечером папка с мамкой легли спать на полу. Я спрыгнул с кровати и пристроился между ними. Мне не хотелось, чтобы и папка был как Хирург. Но от отца несло чем-то кислым — я дал перенести себя на кровать и сразу начал качаться.
— У него шарики за ролики зайдутся, будет чокнутый, тебе обуза, — услышал я испуганный голос отца.
«Нет, так скорее не чокнусь», — подумал я про себя и, укачиваясь, стал уноситься в сон.
А на другое утро папки нет.
Мать надела кургузый халат с лямками сзади на поясе и на шее.
— А где он? — спросонок спросил я.
— Уехал: у него на Дону другая семья. Сестричка и братик у тебя там, — успокоила меня мать.
— Не родня они мне. Встрену — его побью и их. Чо приезжал? «Сыно-о-ок»… Не отец он мне, нет у меня отца.
— Побойся бога. Ишь, жисть как сложилась. Заарканила его ревизорша — не выпутаться. Ешшо неизвестно, как у тебя жисть пойдет. Гадала селезневская Секлитинья-то…
— А чо говорил дяденька в плаще, чо? Вот он и есть мой отец. А таких отцов, как этот, не бывает, поняла?
— Не чтишь никого, — горестно покачала головой мать.
Я достал фотографию, зло посмотрел на ненастоящего отца и положил ее в кубанку.
Вруша, вруша номер пять,
Разреши по морде дать, —
пристал ко мне на улице Валерка Макаров.
— На-кася, выкуси, а это не ©идел? — достал я из кубанки фотографию отца на коне.
Макар прикусил язык. Козя долго вертел фотку, пробовал ее на зуб, как фальшивую монету, смотрел на просвет и наконец авторитетно заявил:
— Коняшка, сабля, мундир грузинский намалеваны на фанерке. Заместо лица вырезана дырка. Любой за деньгу может сунуть свое лицо в дырку и потом надувать такой фоткой кого хошь.
— А это чо такое, а? Чо, а? — стал наступать я на Козю, тыча ему кубанкой в лицо.
— Чо, чо, дед Копчо. Утиль, понял.
— Какой утиль?
— Видел возле магазина вагончик на колесиках, где всякое барахло за пистонки и шары примают. Ну кости собачьи, бумагу, тряпье?
— Ну видел.
— Ну загну — каралька выйдет. И я видел, как твой папаша преподобный насобирал по помойкам мешок тряпья, выменял его у старьевщика за эту барахлянскую шапку и оторвал у нее уши. Вот так вот. Понял, папенькин сынок? — Козя брезгливо отошел от меня, ковырнул носком ботинка землю, поднял монету и крутанул ее серебряной рыбкой в воздухе.
Везде я слышал, что матерей любить надо, и даже прочитал в школьной книжке, что у каждого самая красивая мама. Я, к великому своему огорчению, ничего такого не испытывал. Что в мамке красивого? Тетя Анжела у Альки красивая, и отец у него настоящий капитан. А у меня мамка обыкновенная, как тетя Аня Крюкова или тетя Даша Козина. Но у них есть мужья. Правда, тетя Аня нашла себе мужа после переезда. Зато Санькин отец — милиционер, ловит бандитов и нежадный. От такого бы и я не отказался. У мамки мужа нет. Значит, она похуже других будет. Ходит один уже который вечер. Заявляется, когда спать пора. Какой уж тут сон. Прижмусь к стене, укутаюсь одеялом плотно-плотно, чтобы ничего не слышать.
— Степа, к пацану подход нужен. Он так привязчивый, если подойти, — учит гостя мать.
Дядька достает из бумажника трояк и наклоняется надо мной. Рожа у него красная, глазки масленые, а сам он смахивает на Куркуля Хирурговича.
— Слышь, Анатолий, на-кась на мороженку, на кино, — сует замусоленную бумажку мамкин хахаль и пытается повернуть меня к себе. Пальцы у него волосатые, крючками, и изо рта несет.
Я отдергиваю плечо, еще плотнее прижимаюсь к стене.
— Ладно, Степа, не неволь, давай сюды деньги, я ему потом сама отдам. От дяди Степы скажу: он хочет папой для тебя стать.
«Как бы не так, — думаю я, — нет папки и такого не надо. Что дяденька в плаще говорил?.. Подлизывается. У него этих трешек полный портмоне. Вот бы погужеваться с пацанами. Я бы на его месте все отдал, чтобы подойти как следует. Взял бы я или нет? Больно нужны такие вонючие. Я и в чику неплохо выиграю. И как мамке не стыдно. Может, это поганый сон? Хоть бы сон».
Закукленный в одеяло, я начинаю качаться. Ничего не слышно. Засыпаю.
За что же любить мамку, если она так делает? Ой как не хочу я, чтобы лез в память рыжий кладовщик Хируцкий. А теперь еще вот этот Степан. Самое плохое в жизни у меня — они. И вроде бы забуду в своих играх про все это — нет, снова лезет нехорошее, и никак его не отгонишь. Только память о селезне — сильнее. Медленно заслоняет зелено-золотое темные картины, похожие на липучие тяжелые сны.
Осенью я загрустил. Пацаны пошли в школу, а меня не взяли: семи нет. Остался я один. Зарядили дожди. Много ли набродишь по лужам? Осенью, как в комнате с распахнутой дверью: неуютно, грустно, и не знаешь, куда себя деть.
Выручил Алька тети Анжелы. Он дал мне почитать интересную книжку «Четвертая высота».
Там была совсем другая жизнь. Гуля Королева снималась в кино на партизанском коне. Взрослая Гуля — спортсменка, разведчица. Вот бы такую маму мне. А муж ее как две капли воды походит на человека в плаще. Вот оно что! Я вовсе не Толик, а Ежик, а Гуля моя мама. Она погибла, меня подобрала нынешняя мать. Скоро отец заберет меня, Ежика, к себе в Москву.
Я залился горькими слезами. Мне стало жалко и маму Гулю, и себя, и маму Полю, и просто отчего-то хотелось плакать. Как хорошо, что скоро я вернусь в необычную красивую жизнь.
Когда мать пришла с работы, мокрая, злая, я подошел к ней и тихо спросил:
— Ты мне не мама, да?
— Что ты опять буровишь? Как это не мама? — устало отмахнулась от меня мать.
— Я — Ежик, а мама моя — Гуля Королева.
— Ну и паршивец, от матери родной отказывается. Кто ж тебя кормит, одевает? Ежик он от королевы. Видали такого?! Все собрал, баламут малахольный. Нет уж, какая есть, а мать твоя — я. Глянется тебе или не глянется. С цацами, домохозяйками легко. А ты попробуй со мной в люди выйти. И не отбрыкиваться от меня надо, а помогать и слушаться.
— Пускай тогда к тебе не ходят всякие! — закричал я. — Никого не надо! Что дяденька в плаще говорил?
— Дядька твой был и нету, а я всегда буду.
— И он всегда будет, будет, будет!..
Со мной случилась истерика, и мать кое-как уложила меня в постель. Тут уж я укачал себя сам, и приснился мне страшный сон.
Еду я на трамвайной колбасе. В заднем вагоне на меня тычут пальцами двое блатных. Это оборотни из поезда. Они хотят отомстить мне за то, что я сын человека в плаще. Я прячусь за забором и вижу сквозь щели преследователей с ножами. Надо запутать следы. Я бегу в один проулок, в другой. Передо мной высоченное застекленное здание. Я задыхаюсь, карабкаюсь по лестнице с высокими ступенями. Какие у меня неуклюжие короткие ноги!
Я спотыкаюсь, падаю и открываю дверь в полутемную пустую комнату. Что делать? Перед окном летучий трамвай. Вперед, к нему! Эх, трамвай уже отлетел от окна. Надо лететь самому. Я ложусь на пол и приподнимаюсь на руках. Очень, очень хочу подняться и вылететь из окна. Очень, очень хочу. И вдруг чувствую, что легчаю. Восторг охватывает меня. Я поднимаюсь и плыву по комнате. Я — птица! Я — селезень! Спиной шаркаю по потолку и вылетаю в окно. Чудо! Я парю, чуть-чуть шевеля руками и ногами. Внизу дымный город Тагил. Опускаться не хочется, но я тяжелею и опускаюсь. Оборотни близко. Размахивают ножами. Что делать? Я пройду сквозь стены. Разбегаюсь и руками легко раздвигаю стену. Еще одну. И еще… Я опять в комнате. Пробую подняться еще раз на руках. Меня чуть-чуть потянуло вверх и опустило. Какой я тяжелый — не подняться. Вбегают оборотни. Вместе с ними Куркуль Хирургович. У окна весло. Я хватаю весло и пячусь в угол. Замахиваюсь, но ударить человека не могу. Блеск ножа режет глаза. Надо бить. Ну бей же, бей! Удар сильный. Оборотень падает и встает как ни в чем не бывало. Сзади его подталкивает второй. Эх! Я бью еще и еще. Я хочу убить их. Они уже валяются в крови. Вроде всё — мертвы. Я убегаю, оглядываюсь. Они ползут за мной. Мне страшно. Мама-а-а!..