Тоска, глухая тоска давила сердце. Невыносимо хотелось бросить все и помчаться к Любе. И он сделал бы это, и ничто не удержало бы его: ни дисциплина, ни патрули, но он знал – она отвергла его. И чтобы как-то заглушить тоску, думал о Любе зло, мстительно и все время вспоминал, как Сычугин рассказывал в госпитале, что с ним случилось после Насти-бомбовоза: «...А потом встренул я ангела во плоти. Ну херувим просто. Беленькая, кудряшки завитые, глазками голубыми хлоп-хлоп! Куклы такие продаются – глазами хлопают. И сердце мое упрыгнуло к ней. Женился на ангеле, будто ум отшибло. Никого, окромя ее, не вижу. Молился на ее. Думал, ангел, а она курва оказалась. Пока я на работе ломил, она в нашей супружеской кровати принимала. Раз пришел я раньше времени, руку ожег, у мартеновской печи, бюллетень дали. Я воровство-то бросил, как оженился, на завод подался. Так вот, приперся я домой и застукал их, тепленьких, середь бела дня. Его отпустил – очкарик, на коленях передо мной стоял, кальсоны замочил. А ее ударил. И не шибко чтоб ударил-то, а зашиб до полусмерти. В тюряге оказался. Мне попытку к преднамеренному убийству приписали, да и карманные дела мои припомнили. Оптом получил». «Таким куколкам доверять, нельзя, – сказал тогда штрафник. – Эти куколки самые что ни на есть распутные». А он-то, Костя, тогда, в госпитале, дурак, думал, что это наговоры на женщин. Нет, все они такие! И Люба – не лучше!
И все же очень хотелось увидеть ее, услышать голос, поймать ее чуть раскосый ускользающий взгляд...
Закончилась работа в Ваенге, были поставлены все ряжи на «постель», и остальные водолазы прибыли оттуда сюда, на слип. Прибыли и мичман Кинякин со старшиной Лубенцовым. Мичман остался на сверхсрочную службу и даже повеселел, исполняя привычную работу и обязанности. А Лубенцов ждал демобилизации.
Костя и Вадим делали вид, что не замечают друг друга. Оба помнили ссору.
День за днем, неделя за неделей пропадали в полярной ночи, истаивали в постоянной тяжелой работе, исчезали из жизни.
Костя наконец выкроил время сходить в госпиталь, навестить Лукича, которому, когда выписывался, обещал обязательно прийти.
Оказалось, что госпиталь перевели в другое место, а школу, где он раньше располагался, отдали опять под учебу, и в ней уже шумели вернувшиеся из эвакуации мурманские ребятишки.
Половину больницы, где теперь размещался госпиталь, занимал гражданский хворый люд, другую половину – раненые. Их осталось мало, только самые тяжелые. Это был уже отголосок войны.
В одной из палат на втором этаже он нашел Сычугина.
– Костя, дорогой! Вот спасибо-то, что пришел. Вот спасибо! – Глаза сапера омыло влагой.
Костя оглядел палату, раненые были ему не знакомы. А в остальном все то же: тумбочки между койками, госпитальная бледность лиц, запах медикаментов и хлорки. Из бинтов восково желтели носы, тусклые изболевшие глаза следили за Костей. И здесь, среди этих увечных людей, Костя почувствовал себя непростительно здоровым.
– Никого из старых, – понял его взгляд Сычугин. – Все уже повыписывались. Один я из нашей палаты остался. И сестрички поменялись, и Руфа ушла.
– А Лукич как?
– Лукич уже месяц как уехал. Все ждал тебя, – с легким укором сказал Сычугин. – А ты канул – ни слуху ни духу, как косой скосило. Чего так-то?
– В Ваенге я был, причал строили. В увольнение не пускали.
– Знамо дел, знамо, – соглашался Сычугин, и голова его мелко тряслась. Раньше с ним такого не было. – Военный человек, он – куда прикажут.
Костя никак не ожидал встретить Сычугина, думая, что сапер давно уж выписался, а Лукич со своими культяпками еще лежит, а оказалось все наоборот.
– Он ложку держит, – радостно сообщал Сычугин. – И цигарку. Вроде как вилами зажмет – ему культяпки-то раздвоили. Ширинку, конечно, застегнуть не может, а ложку и цигарку держит справно. Он веселый поехал. Вот ждем письма от него. – Он окинул взглядом раненых в палате, пояснил им: – А это Костя, водолаз. С нами лежал. Раненые согласно закивали, и Костя понял, что они знают о нем все, не раз, видать, шла тут беседа про его кессонку.
– Пойдем в коридор, – попросил Костя. – Пойдем, пойдем, – заторопился сапер.
На лестничной площадке между этажами, где можно было курить, Костя угостил Сычугина американской сигаретой.
– Вкусная, как конфетка. – Сапер с удовольствием затягивался ароматным дымом. – Не то что наша махра.
Костя давно хотел задать вопрос, да все сдерживался, но Сычугин понял.
– А я вот застрял тут. Меня припадки бьют, ну прям через день. Замучили. И держут вот. Все в палате поменялись, а я все лежу. – Он жалостно улыбнулся, а у Кости защемило сердце. – Я не первый раз за войну в госпитале. Раньше-то, бывало, лежишь и думаешь, хоть бы подольше полежать, а то опять в мясорубку на передовой лезть. А теперь я бы с милой душой в свою роту возвернулся. Да где она теперь, рота! Все давно по домам разъехались. И возвращаться мне некуда.
– А к той... рассказывал-то. К Насте. Бомбовозом называл.
– Да не было никакой Насти, – горько усмехнулся Сычугин. – Это я, чтобы вас повеселить, врал. И вообще нету у меня никого на свете. Сестра где-то в оккупации потерялась. Где теперь найдешь. По нашему Донбассу война два раза прокатилась – туда и обратно.
– А та, с кудряшками-то? Ангел. Была?
– Та была, – вздохнул Сычугин. – Да тоже не знаю, где она теперь.
Костя и раньше догадывался, что сапер сочиняет свои веселые байки, но только теперь понял, насколько он одинок: ни роду, ни племени, ни пристанища, где голову приклонить.
Сычугин исхудал, усох в стручок – объело его госпитальное время. Из бязевой застиранной нижней рубашки, что виднелась из-под байкового серого халата, жалко и беззащитно торчала тощая шея. Сычугин понял взгляд Кости.
– Вишь, какой я. Думал, дело на поправку пойдет, весной-то, когда ты уходил, а тут еще хуже стало. И ведь руки-ноги целы, вроде – человек, а вот... не человек, оказывается. И память стал терять, иной раз как звать себя забуду, а потом опомнюсь – и страх нападет. Амнезия у меня. И припадки эти...
Он прятал трясущиеся руки, покрытые какими-то шрамами. Костя никак не мог вспомнить – были эти шрамы у сапера или нет?
– Ничего, все будет в порядке, – старался обнадежить его Костя. – Видишь, вот я. Думал, совсем концы отдам, а вот видишь.
Костя вдруг понял, что саперу поправки не будет и что Сычугин знает об этом. И жалость охватила Костю, а ведь когда лежал в госпитале, он не любил этого психа и боялся.
– Контузии, они осложнения разные дают, и ослепнуть можно, и оглохнуть, и еще хуже... Да что я все о себе да о себе, – спохватился Сычугин и улыбчиво уставился на Костю. – Ты-то как, Костя?
– Да служу вот.
– Вижу. – Сычугин с любовью оглядел Костю с головы до ног. – В морской-то форме ты прям красавец. Ноги-то как?
– Хожу.
– А... это?.. – Сычугин понизил голос. – Это-то как?
Костя понял, смутился,
– Нормально.
– О-о! – зацвел Сычугин. – Мы тут с Лукичом-то говорим-говорим про тебя, испереживались. Молили прям, чтоб у тебя все в норме было, чтоб как у людей. Сударушка, значица, была?
Костя кивнул.
– О-о, молодец! – Сычугин похлопал Костю по плечу и посерьезнел. – Без этого какая жизнь! Это у кого куриные мозги, тем хи-хи да ха-ха, а дело это серьезное. Род-племя надо продолжать. Каждый человек обязан потомство пустить, предназначение исполнить. На то и на свет нарождается, человек-то.
Костя смущенно слушал его, а Сычугин все гладил его по плечу и с любовью смотрел, и Костя опять укорил себя, что так долго не мог выбраться в госпиталь, навестить товарищей по беде.
– У нас лейтенант был, командир взвода. Так, бывало, в атаку идет, а сам офицерским планшетом прикрывает. Говорит, пусть хоть куда ранит, лишь бы не сюда. До того нас всех довел, что и мы бояться стали! – Сычугин усмешливо покрутил головой. – Он, понимаешь, перед самой войной женился и жену-красавицу дома оставил. Я, говорит, к ней должон прибыть в полной парадной форме. Пусть лучше убьет, чем так-то...
– Товарищ моряк, ваше время кончилось, – предупредила сестра, появляясь на лестнице.
– Ты приходи, Костя, – просительно сказал Сычугин, и лицо его жалко, сморщилось. Он вдруг заплакал.
Костя растерялся:
– Что ты? Что с тобой?
– Чую, швах мое дело. Судьба подножку подставила.
– С чего взял? Вот придумал! – успокаивал его Костя и гладил по худым вздрагивающим плечам. – Ты не думай плохого.
– Товарищ моряк... – опять напомнила сестра.
– Ты иди, Костя, – вдруг с тревожной торопливостью зашептал Сычугин. – У меня сейчас... у меня начнется, подташнивает уже. Я как разволнуюсь, так начинается.
Лицо его побелело, покривилось, глаза расширились, и мутная пелена, как бельмо, наползала на зрачки.
Сестра подбежала к Сычугину, схватила за руку, а он уже вгрызался зубами в свою руку, чтобы болью пересилить приступ, и Костя только теперь догадался, почему у сапера руки в шрамах, которых раньше он у него не видел.