Но Иван Пантелеймонович решил для себя: надо уходить. Уходить, уходить! Бежать, пока не поздно. Жене Поле так и сообщил о своем решении: «Треба тикаты, жинка. Пропаду тут. Загину». Специально по-хохлацки ворочал, смягчал тревожный разговор шутливостью. Про другое свое соображение — про то, что можно и не пропасть и, наоборот даже, самому судьбы человеческие за вихор схватить, он ей, разумеется, не сказал. И уж тем более не стал исповедоваться: какая это сладкая отрава, какой соблазн — за вихор-то ухватить. Ни к чему, — трезво подумал, — не бабьего это ума дело. Хорошо, что сам понял и вовремя успел тормоза включить. А то и он начал было уже входить во вкус. Нет, кулаком по столу пока не стучал, у него свой способ наметился. Надо, допустим, решить какой-нибудь сложный вопрос, окончательный приговор вынести — Иван Пантелеймонович сейчас трубочку запалит (он ее стал курить сразу после назначения на должность, для авторитета), дымком занавесится, глаз карий ущурит и смотрит на собеседника умненько. Смотрит и помалкивает: дескать, я-то знаю выход из положения, мне он известен, да я хочу, дорогой товарищ, чтобы ты сам! сам его поискал, мне интересно понять — какой ты есть кадр? А собеседник и ерзает под взглядом Ивана Пантелеймоновича, и крутится, и вьется, как червяк на крючке.
Нельзя было про такое — никому, а жене — в первую голову. Бабе, ей ведь только подскажи, только надоумь ее.
Супруге Ивана Пантелеймоновича, однако, не потребовалось ничего подсказывать. Еще полгода назад голосившая по деревне, она прямо-таки мертвой хваткой вцепилась в город: «Нет, Иван, я назад не поеду! Здесь тувалет теплый, вода в кранах, печку топить не надо. Не поеду, и все! Хоть что хочешь со мной делай».
Ой, не договаривала Пелагея Карповна, как и супруг ее, не во всем признавалась мужу. Туалет туалетом и вода в кранах — само собой… А чулочки фильдеперсовые! А лиса рыжая на плечах. А то, что она здесь не та затюканная Поля — в платочке, по самые брови повязанном, с потрескавшимися руками, а всеми уважаемая Пелагея Карповна. И не Пелагея даже, а, на городской лад, Полина. Соседки — тоже разных ответственных работников жены — в рот ей заглядывают, чай у нее отпить за счастье почитают, сама же она ни к кому на чаи не ходит, не набивается — считает ниже своего достоинства. И по квартире у нес теперь бесшумной серой мышкой шмыгает домработница — то ли Нюша, то ли Глаша. А самое главное, она же еще молодая женщина была — и только здесь, в городе, почувствовала: молодая еще! Да, они были тогда не старые. Иван Пантелеймонович, скажем, в том, примерно, возрасте пребывал, в котором нынче начинающие писатели вступают в литературу, а хоккеисты покидают большой спорт. Ну, чуток, разве, постарше.
Так что Семипудные не уехали. Не сумел Иван Пантелеймонович на своем настоять, да и не стал этого делать.
Еще некоторое время они жили в городе. А потом Ивана Пантелеймоновича вызвали в Москву, на какой-то исторический, как теперь говорят, форум. На какой именно, Виталий Иванович не помнил, пропустил как-то мимо ушей, а может, отец и не заострял на этом внимания. Угадывать же, вычислять, сравнивая возраст Ивана Пантелеймоновича с разными этапными событиями, мы не стали: речь-то шла, напомню, всего-навсего о трубке. Во всяком случае, форум был очень представительный. Происходил он где-то чуть ли не в Кремле, и люди на него собрались солидные, ответственные, были даже прославленные на всю страну. Иван Пантелеймонович, к примеру, очутился во время перерыва в одном кружке с известным академиком, был ему представлен, и академик Ивана Пантелеймоновича по плечу похлопал. Его еще не представляли как крупного областного деятеля (как деятель он ничего выдающегося совершить не успел), а как «того самого Семипудного», рванувшего за страду три тысячи гектаров. Вот Ивана Пантелеймоновича и хлопали одобрительно. Академик, между прочим, тоже трубку курил. Только, в отличие от Ивана Пантелеймоновича, который своей трубочки стеснялся, в присутствии людей постарше и поважнее себя за спину ее прятал, академик свою изо рта не выпускал, даже когда разговаривал. Крупный был мужчина, дородный, трубка его величаво плыла над головами окружающих.
Ну-с, покурили они. А тут и звонок — в зал заходить. Иван Пантелеймонович оглянулся — где бы трубочку выколотить? — негде! Кругом сплошной мрамор и позолота. Под ногами — ковры. Он в туалет сунулся — и там все сверкает. Потряс он трубочку аккуратно над белоснежной плевательницей, ногтем ей по затылку пощелкал и сунул в брючный карман. Она туда и булькнула, на дно: штаны в те годы носили не по-теперешнему, в общелк, а просторные, шириною, что называется, в «Черное море».
Значит, управился он и скорей-скорей в зал — чтобы место его случайно кто не занял. Он в шестом ряду сидел, с края, специально такое место укараулил — президиум поближе рассмотреть, вождей народа, старосту всесоюзного.
Сел Иван Пантелеймонович, сосредоточился, блокнотик с карандашом приготовил — мысли очередного оратора записывать. И только начал вникать — как вдруг почувствовал: горит он! Карман, едрит твою в семь, занялся! Дым из него сочится, как из дверей бани по-черному!
Иван Пантелеймонович в панике ворохнулся, да только ворохнуться и успел. Вышагнув откуда-то, похоже, прямо из стены, упали на него два одинаковых человека — стремительно и беззвучно. Один ловко сел на колени, придавив Ивана Пантелеймоновича спиной. Второй навалился сзади и сбоку, обнял за плечи, как друга милого, словно поинтересоваться хотел на ушко: «Ну, как ты тут, Ваня, устроился? Не дует?» А сам, между тем, незаметным приемом заломил ему руки, свел их за спинкой кресла — чтобы Иван Пантелеймонович не мог выхватить из кармана бомбу (или что у него там?) и зафуговать её в президиум.
Иван Пантелеймоновнч задохнулся, как в детстве под "кучен малой". Но боялся и сделать слабое движение, чтобы хоть нос на сторону вывернуть.
Томительно набухали и срывались секунды.
Трубка все сильнее припекала бедро.
Смертники эти героически лежали на Иване Пантелеймоновиче, готовые в любой момент разлететься в клочья.
А взрыва все не было.
Парни выдохнули украдкой, чуть помягчели телом и, подхватив Ивана Пантелеймоновича под руки, буквально вынесли из зала — как ангелы новопреставленную душу. И, не останавливаясь, быстренько-быстренько повлекли куда-то дальше — решительным, падающим шагом.
— Что у вас там? — не разжимая зубов, спросил тот, что справа.
— Тпру, — как на лошадь, сказал Иван Пантелеймонович. — Прруп…
У него отключились ноги, он не успевал переставлять их — чиркал ботинками по ковровым дорожкам. «Покурил! — стучало в голове. — С-сукнн сын!.. Накурился… по ноздри!»
Тот, который спрашивал, свободной рукой на ходу охлопывал его — гасил.
Оттого, видать, что его конвоировали, волокли, как мешок, Иван Пантелеймонович казался себе взаправдашним диверсантом с бомбой в кармане. Такое было ошушенне.
Мелькали под ногами расписные копры, паркет, мраморные ступени, потом — каменные. Все вниз, вниз, в подвалы какие-то. И возник, наконец, коридор — глухой, тускло освещенный, с цементным полом.
«Всё! — сказал себе Иван Пантелеймоновнч. — Вот и всё».
Он знал, куда уводят такими коридорами. Догадывался. Слава богу, сам был немалой шишкой… на ровном месте: имел представление.
Как ни странно, это понимание страшной неотвратимости дальнейшего привело его в себя. Он окреп ногами. И духом. Попросил — движением локтей; пустите, мужики, я сам! Конвоирам передался возникший в нем ток, они выпустили его и даже чуть отодвинулись в стороны (здесь-то, в подвале, куда ему было деваться?). Теперь они уже не вели Ивана Пантелеймоновича, а гнали его, не сбавляя скорости. И он, подчиняясь их напористому шагу, твердо печатал свой, маршировал на полкорпуса впереди.
Промаршировали в небольшую комнату, разделенную глухой тяжелой шторой. Стол там стоял круглый, с газетами и журналами, два жестких стула. Что за шторой — неизвестно. Иван Пантелеймоновнч смекнул: ТО!
«Снимите брюки». — деловито было сказано ему.
Иван Пантелеймоновнч снял — подпрыгивая, наступая на штанины.
Один из «конвоиров» обшарил карманы, вынул трубку, развинтил, выколотил, слазил пальцем вовнутрь, дунул, глянул на просвет в мундштук, вернул Ивану Пантелеймоновичу — развинченную. Второй, не дожидаясь конца осмотра, ушел с брюками за ширму.
Иван Пантелеймонович сидел на стуле, по-сиротски сдвинув колени. Стеснялся. На нем были белые солдатские подштанники с завязочками внизу. Никак он не мог привыкнуть к трусам. Костюм давно уже сшил городской, а с мужицкими исподниками все не расставался. Такой сидел… Ваня деревенский. Каким и был на самом деле. Справа подштанники прогорели насквозь, виднелась через дыру розовая, как у опаленного поросенка, кожа.