А может, он, Микола Клыбик, нынешний напарник Василя, и ни о чем не думал. Вытянувшись во весь свой завидный рост, он лежал на земле недвижно, с закрытыми глазами, одну руку положив под голову, другую на грудь, на выцветшую рубаху — просторную, с длинными рукавами, перехваченными резинкой повыше локтя, и без воротника. Воротнички когда-то надевались под галстук, — у Клыбика, школьного делопроизводителя, лишь у одного во всей деревне были такие рубашки.
Наверное, Клыбик заснул, и Василь глядел на него, на его лицо с крупным носом, на высокие залысины над выпуклым лбом и не мог понять, то ли устал человек, то ли у него такая привычка — засыпать сразу и крепко. И еще он думал, что Клыбик и не должен был уставать сегодня: работничек был так себе, вполсилы тянул пилу, да и любил, когда подрезали дерево, заходить с правой руки — и легче, и удобнее было с правой руки.
Движения у Клыбика вялые и неуверенные какие-то, и, глядя, как он стучал топором по сучьям или перекатывал готовый кругляш, вспоминался почему-то его отец, такой же высокий и медлительный, как и сын. Про отца в деревне говорили, что по лености своей он жил в недосмотренной хате, что по утрам, когда не было чем растапливать печь, ходил во двор тесать стены старого сарая.
Старый Клыбик очень гордился сыном, который в армии был как будто писарем, а заодно научился наигрывать на гармошке.
— Э-э, скажу тебе, скажу тебе, — доказывал он любому встречному, — Миколка в меня пошел. Скажу тебе, я в охоте толк знаю, а он на гармошке… Э-э… пуговки, скажу тебе, как черт перебирает. Он у меня и строгий. Как пришел со службы, старуха моя утром высыпала бульбу на рушник, так он, скажу тебе, как крикнет! Некультурно, говорит, не буду есть. Строгий он у меня, ого…
И еще больше загордился старик, когда сын, на удивление всем, сыграл свадьбу со здешней учительницей.
Удивляться удивлялись, но выпили сельчане на той свадьбе не одно ведро водки, а он, Василь, и близко не подошел, потому что и без чарки было на душе горько… И все никак не мог понять, как же случилось так, что Марина, которую считал почти своей, будет при людях целоваться с Клыбиком и сидеть с ним рядом за столом. А может, ничего странного в том и не было, потому что сам ведь знал Марину всего с неделю… И все же горько было на душе, очень горько. Со временем та горечь развеялась, и вот уже забыто все, казалось, да где там: разбередил прежнее сегодняшний день, долговязый Клыбик, от которого никуда теперь не денешься, потому что надо вместе работать. И он уже злился на себя, недовольно думал: «Зачем я согласился на эту работу?»
Вчера вечером пришел домой отец, сказал, что в школе получили билет на дрова и директор распорядился ему и Клыбику собираться завтра в лес. Они ведь с матерью сторожат школу, отказываться нельзя, да и какая-нибудь копейка за работу будет. Он бы и сам пошел с Клыбиком, но завтра мужчины будут ставить хату Тимоху Бричикову, просили и его, потому пускай в лес вдвоем с Клыбиком идет Василь.
Василь отнекивался сначала, но отец неожиданно рассердился. И тогда он подумал, что, может, не надо портить настроение старику, потому что у Бричиковых будет завтра шумное сборище, будет веселая работа, а потом мужчины сядут за стол, выпьют немного, и для всех словно праздник придет.
И Василь согласился.
Он не пошел гулять, а взял рядно и раньше обычного полез на чердак. Спать не хотелось, лежал и думал о многом, боясь думать об одном лишь Клыбике. С опозданием привезли из местечка в магазин хлеб, и вот на улице ходили люди, переговариваясь тихо, а потом кто-то громко спросил, куда погнали конюхи лошадей в ночное. Там, на улице, был теплый вечер, и Василь припоминал, как вчера они с хлопцами ходили на танцы в соседнюю деревню и какая густая, теплая и без росы была вдоль дороги трава, — говорили, к перемене погоды. И вот ему вспоминался уже другой вечер, такая далекая теперь и все же по-прежнему славная Марина…
В ту пору по деревне разнеслось, что приехала новая учительница. Говорили, что она молодая, красивая. Через несколько дней после этого Василь и сам увидел ее. Он белил в школе стены, когда туда совсем неожиданно зашла она, вся такая загорелая, светловолосая и тонкая — совсем не похожая на учительницу. Особенно красивы у нее были доверчивые, теплые, искренние глаза: казалось, что там непрестанно плавились голубоватые льдинки — так светились ее глаза чистым светом. Льдинки — это он выдумал, потому что взгляд был теплый, ласковый и беспричинно добрый.
Девушка сразу выспросила у Василя его имя и, словно только и было у нее забот, что открыться незнакомому человеку, заговорила:
— Скажите, вам нравится в деревне, правда? Вы все время здесь живете? А я сама напросилась сюда, хотя деревню знаю лишь по газетам. Вы только не смейтесь, ладно? Да вот и в книжках, если где природа описана, я все читаю, читаю… А вы, смотри-ка, большой какой, сильный… Потому что физическим трудом занимаетесь, правда?
Он отвечал что-то, улыбался искренне и вовсе не чувствовал себя застенчивым с нею или неловким, потому что говорить с девушкой было легко, и ничего еще не было в сердце Василя.
А потом был вечер, тот их первый вечер, памятный ему и теперь и не забытый, наверное, и ею… Тогда была вечеринка, самая веселая, песенная вечеринка. А ему как раз легло на душу хорошее настроение. И все началось с того, что Андрейчиков Федор, тракторист, шалопутный хлопец, выпросил у Василя флотскую фуражку с козырьком — давнишний подарок моряка, двоюродного брата. Федор так обрадовался неожиданному приобретению, так забавно клялся Василю в дружбе, перечисляя заодно козыри, которые будет иметь теперь перед другими хлопцами, что Василь развеселился, подобрел, будто не он сам, а Федор сделал ему желанный подарок. Они и на вечеринку пришли вместе, и, как этого требует давний обычай, постояли сначала у порога, осмотрелись… Играли «Сербиянку», старый неведомо кем и когда занесенный сюда танец. Танцевали женщины, с припевками, отчаянно выбивая ногами. Глядя на них, можно было подумать, что в селе праздник. Наверное, женщины шли домой, а на пути стоял клуб с большими светлыми окнами, с переливчатой гармошкой, с веселым плеском бубенцов, и они не смогли удержаться, чтобы не зайти…
Играл Клыбик, очень серьезный и озабоченный, как всегда, когда склонялся над гармонью. Под ногами у него был кругляш, на коленях — разостланный платочек: опасался молодой Клыбик протереть гармонью штаны. И еще любил он, когда наигрывал, чтобы стояла рядом девушка и время от времени вытирала своим платочком его вспотевший лоб.
Наплясавшись, пошли, наконец, домой женщины, и начались настоящие танцы. И тогда подошла к Василю Марина — то ли случайно, то ли поговорить ей хотелось. Он пригласил ее и потом почти весь вечер танцевал с нею, и ему было хорошо. А Марина все боялась, что танцует не так, не по-деревенски, что это заметят и будут смеяться…
И вот сиди теперь с Клыбиком рядом, в одиночестве, и думай. И как же случилось, зачем — все необъяснимо так и скоро, — зачем и почему? Марина, Марина… Пускай бы уж нашла себе счастье с этим Клыбиком, а то ведь нет. Ходит всегда грустная, лучше бы не видеть ее такой. Да и женщины говорят: «Не ладится у нашей учительницы жизнь» — и упрекают в этом Клыбика. Женщины знают, зря не станут говорить…
Тихо шумит лес. Знойная сухость стоит в лесу, и лишь неуловимо тонко, но остро пахнет потрескавшимися шишками, подсохшими ветками и прошлогодними листьями. Видна дорога неподалеку отсюда и по ту сторону ее — молодой сосняк. Еще ближе, среди леса, впадина; целое стадо серебристых осинок пасется там, и оттуда вместе с солнечными сквозняками, струящимися меж сосновых стволов, приплывает непривычно горчащий запах осины, а то и пресноватый дух затененной земли…
Шумит лес, и монотонный шум его успокаивает Василя. Можно долго смотреть вокруг, и взгляд становится бездумным, как это бывает, например, если не отрываясь глядишь в огонь. И тогда что-то щемящее и грустное трогает сердце, и опять хочется думать, думать — ну хотя бы о том их первом с Мариною вечере…
Само собою случилось так, что когда кончилась вечерника, они отстали от всех и пошли по улице рядом. И сразу навалилось на них широкое безмолвие теплой ночи. Светила луна, маленькие облачка застыли в небе, точно утиный пух на воде. Тишина была кругом, и даже то, что впереди говорили, смеялись хлопцы и девчата, не могло нарушить ночной тишины, — деревня спала.
Не торопясь шли они по улице. Большая тесаная колода попалась на пути, и они сели на нее под трепетную тень тополя, освещенного луной. Василь молчал, а Марина говорила для него, говорила, как раз так же, как тогда, когда заходила в школу, только еще задумчивей, — и все заглядывала ему в глаза.
— Знали бы вы, как мне интересно у вас: и вечеринка эта, и люди, и все. — Она тихо засмеялась. — Слушайте. Когда сегодня женщины вышли со своими частушками, мне было как-то неспокойно, боязно. Ну, как бы вам сказать… Словно бы я сама вышла на круг и пела, а люди смотрели бы на меня, и вы стояли бы где-нибудь в стороне и тревожились за меня, за мой голос… Вы понимаете?