Я чуть не кричу от радости.
За столом отодвигаю тарелку с куском мамалыги и спрашиваю:
— Можно, я не тут буду есть, а с собой возьму, в сарай, я теперь там поселился, ночью съем?
— Бери, бери, — великодушно соглашается дядя Петя. — Посумерничай наедине.
Комната Коротких — как остриженная под машинку голова мальчишки: голо и светло. В углу, на кучке тряпья, спит ребе. Точно, он. Из-под старого госпитального одеяла торчат восковые пятки. Старик спит, накрывшись с головой. Марка сидит у окна, делает уроки. Самостоятельно учится, решает задачки по алгебре. А плюс Б… Жрать нечего, а она учится по учебникам шестого класса.
— Здравствуй, — говорю с порога шепотом, я не хочу, чтоб проснулся старик. На цыпочках иду к окну. У Марки на подоконнике цветочек. Чудачка. Их высылают на незаселенные земли, может в пустыню или болота, а она цветочек кохает. Цветок пышный, богатый, точно его кормят хлебом. Марка встает из-за стола.
— Это ты… — говорит она тоже тихо, чтоб не разбудить спящего.
Она рада, что я пришел, но не улыбается, кажется у нее навсегда украли улыбку. Ее большие, черные в пол-лица глаза смотрят с грустью. Я бы, наверное, отдал руку, чтоб ее рассмешить, но бесполезная работа, я пытался вызвать у нее улыбку, врал про похождения на фронте, придумывал всякую всячину, она только вздыхала, пугалась. Она верила моей брехне, потому что хотела верить. Правду рассказывать в сто раз труднее. Когда говоришь правду, ты ставишь перед людьми голый факт. И нравится он или нет, факт есть факт, и многие его не хотят признавать, а когда врешь, каждый твою брехню кроит на свой лад и поэтому верит. Я не раз убеждался.
— На! — говорю я и сую тряпицу, в которую завернута чуть теплая мамалыга.
— Спасибо! — кивает Марка и берет подарок.
— Ешь! — приказываю я.
Больше всего я боюсь, что проснется дед. Он заворочался, и у меня тоска запела где-то в животе.
— Маме оставлю, — говорит Марка, глотая слюну.
— Ешь сама!
— Я не могу без нее, она голодная.
Единственно, ради кого я могу пойти на подобную жертву, не слопать мамалыгу, — Марка. Я понимаю, что она любит мать, что Софья Ильинична целый день умирает в каменоломнях, что ее необходимо беречь, — все это я понимаю, но голод диктует свои законы, по закону голода я не могу отдать последнее кому-то другому, кроме Марки. Не могу, хоть расстреляй.
Я отламываю кусок мамалыги, сую в рот Марке, как ребенку. Она не выдерживает испытания, ест, по ее лицу бегут слезы.
Меня слезы не трогают. Я заставляю съесть до крошки эрзац-хлеб.
— Оставь маме, — просит она.
— Нет. — Я вздыхаю и выворачиваю тряпицу, потому что очень жалко, что в ней ничего не осталось.
— Кхе-кхе, — кашляет старик, как в погребе, и садится.
У старика страшные глаза. Я не люблю ребе, а он меня не замечает. Если глядит в мою сторону, то точно я для него стеклянный. Марка тоже побаивается старика. И для чего его тетя Соня привела? Попа!
Вместо подушки у старика толстые книги. Какие-то тора и мишна. Я смотрел книги. В них вязью написано, и читаются они шиворот-навыворот, справа налево. И все не по-нашему.
Я не знаю, что делать… Жалко старика — он тоже голодный, голодный до посинения.
Выручил Ара, он влетел в комнату и поманил в коридор. Там сообщил новость. Арестовали его «дядю», прямо на рынке. «Дядя» Ары — делец, через него проходили вещи, которые грабят у населения такие, как старший брат Кабана, да и «поважнее», чем он. И вот его арестовали. Арестовали немцы, гестапо.
— Тебя ловили? — спрашиваю у Ары.
— Не, я смылся. Теперь на толкучку не пойдешь, схватят.
— Тебя схватят и дома.
— Не знаю, за что взяли «дядю». Такие связи у него могучие.
— Назад не отпустят. Кто в гестапо попал, назад не возвращается.
— Наверное, его за еврейские шмутки взяли, — гадает Ара.
— Откуда узнали? На них же не написано, на шмутках, чьи они.
— Вчера из Минеральных Вод привезли полгрузовика барахла, — говорит Ара. — Отличное, почти новое, но на вещах была кровь. Может, за это? Тогда и меня возьмут, я тоже кровь видел.
— Подожди, что-то не то, — соображаю я с трудом. — Будешь жить у меня в сарае. Пойди, матери скажи, что уходишь, а куда — не говори. И задами ко мне в сарай. Там ватник есть, ложись на него.
Пропала скатерть! Я ее отдал Аре, чтоб продал. А белье… ваза… Белье оказалось не Коротких. Я принес Марке, тетя Соня посмотрела и сказала:
— Не наше, отдай женщине, нам награбленного не нужно.
— И мне не нужно, — сказал я.
— Отдай!
— Продам, и лучше чего-нибудь купим, — предложил я.
— Не будь как они, — строго сказала тетя Соня.
Я отнес белье к крыльцу Болонки. Вазу я разбил, а белье извозил в земле — пусть стирают, у Коваленко мыла навалом.
Поздно вечером приходит тетя Соня, ее приводят. Ее опускают на единственную табуретку. Я вижу ее руки. Тонкие пальцы, такие музыкальные, распухли, грязные, с обломанными ногтями, мозоли полопались, превратились в нарывы, с рук капает кровь и гной.
— Хоть бы скорее конец! — в полузабытьи молится тетя Соня, она раскачивается. Марка бросается в коридор, на кухню, приносит таз с теплой водой, осторожно кладет руки матери в теплую воду.
— Не могу больше, — стонет тетя Соня, — не могу! Пусть убьют. Пусть убьют, как Рахиль Львовну.
Рахиль Львовна… Библиотекарь из детской библиотеки. Я ее знаю. Она мне книжки выдавала. Ей я и остался должен «Приключения капитана Врунгеля» и «Похождения факира». Значит, ее убили… На минуту в душе просыпается угрызение — не оставили мамалыги, но когда Марка ставит перед матерью какое-то варево, я успокаиваюсь. Правильно сделал, что скормил Марке кукурузную кашу, — Марка наверняка ничего не ела, берегла для матери.
— Садитесь и вы, — предлагает тетя Соня ребе. — Ты не хочешь?
Это она спрашивает меня.
— Я сыт, — говорю я.
Мы отводим тетю Соню в угол, кладем на груду тряпья, под голову кладем книги ребе, Марка, как младенца, кормит мать с ложечки. Старик сидит у окна, сопя, жадно хлебает варево. По его бороде и усам течет бульон, если то, что проливается у него из ложки, можно назвать бульоном.
— Будь что будет, — говорит тетя Соня, — куда угодно переселяют, только бы кончилось это издевательство. Что могут сделать с человеком! Я не верила, что они такие. За что нас убивают?
— Наш путь тернист, — бубнит ребе, он уже все слопал, оживился. — Был исход… Нас изгнали с земли обетованной. Но мы вернемся в святые места, и за наши муки враги будут наказаны, как воины фараона. У нас своя, особая миссия…
— Чего? — не выдерживает Ара. — Чего опять забубнил, псих. Миссия… Каждый день стреляют, «дядю» моего арестовали… Чего ты, Марка, отдаешь ему жратву? Ходит, понимаешь, — то там пожрет, то тут, ушлый. Тетя Соня, тетя Соня, вчера из Минеральных Вод полиция целый грузовик еврейских вещей привезла, на многих вещах кровь, и даже детские вещи в крови. Там уже выселили евреев, гестапо руководило. Но почему на вещах кровь? И почему сразу целый грузовик? И почти у всей одежды пуговицы оторваны. Слушайте, не спите, слушайте. Может, не выселяют, а стреляют? Как в Ростове… Помните, киножурнал показывали, семьи коммунистов в овраге расстреляли, когда Ростов немцы в первый раз захватили в прошлом году?
Но тетя Соня уже спит. Марка делает знак, чтоб мы уходили, у окна что-то бубнит старик. Не по-нашему.
РОБЕРТ БАУЭР ИЗ ШТАТА ПЕНСИЛЬВАНИЯ:
— Вы знаете, что многие американцы не верят в такие зверства!
— Мне трудно представить, что люди не знают этого. Ведь наши солдаты возвращаются в Штаты. Я убежден, что 75 процентов из них могли бы рассказать о трагичных вещах. Они не хотят об этом говорить… Один из солдат, замешанных в деле Сонгми, не рассказывал о нем, думая, что все и без того об этом знают, все в курсе происшедшего… Я тоже думал, что об этом знает каждый.
Один из кораблей Германской Демократической Республики назван «Фриц Беен». Как ни странно, я вспомнил об этом, сидя в зале старого аэропорта в Минеральных Водах. Фриц Беен был ефрейтором морского батальона, посланного воевать под Ленинград. Ефрейтор и его двое товарищей были расстреляны под Таллином 6 января 1944 года по приказу адмирала Деница, наследника Гитлера, ныне почетного пенсионера ФРГ.
Приказ генерала Деница многословен:
«За измену райху, за коммунистическую пропаганду, за создание подпольной коммунистической группы, за разложение армии, за связь с партизанами, за измену фюреру, за передачу секретных данных русскому командованию…»
Перед залпом взвода Фриц Беен крикнул:
— Да здравствует Германия! Да здравствует коммунизм!
Не могли фашисты уничтожить, запугать всех в Германии. И чем больше проходит времени, тем больше мы узнаем фактов беспримерного мужества немецких товарищей. Трудно представить, какой верой в правоту нужно обладать, чтобы не стать винтиком четко налаженной гитлеровской машины и вступить в единоборство с ней и победить ее. Фриц Беен пронес через казармы, муштру любовь к человеку, и ничто не сломило его — ни угар националистической пропаганды, ни слежки, ни доносы, ни аресты. К сожалению, точно не известно, как он искал и нашел связи с русским Сопротивлением. Фриц Беен служил в морском батальоне, на самом краю Ленинградской области в Усть-Луге. Любой русский мог заподозрить провокацию, или насторожиться, или просто испугаться. Вера в людей была залогом откровения, которая помогла немецкому ефрейтору найти дорогу к русским партизанам.