Запахи, невыразимо разнородные, терпкие и солоноватые, наносит ветерок с рыночной площади. Два дня над станицей прибойным гулом стонет многоголосый рев.
В день рынка, утром, спросила у Семки мать:
— Поведешь продавать бычка, аль нет?
Семка, обжигаясь, чистил вареную картошку. На материн вопрос промолчал, подул на пальцы и ладонью смел с колен картофельную кожуру.
Степановна, гремя у печки рогачами, говорила:
— Ежели б продали бычка рублей за пятьдесят, хлеба на зиму подкупили бы… Тебе, сынок, штаны справить край надо и мне рубаху, а то тело все на виду… Да ребятам купили бы дешевенького… Сапожонки бы — хоть одни на всех… Ваньке вон в школу ходить надо. Зима заходит, а он разутый.
Горячей картошки обожгла-кольнула Семку мыслишка: „калоши можно купить!..“
Трудно двигая кадыком, пропихнул в горло недожеванный кусок, и от мысли этой как будто что-то екнуло и оборвалось под сердцем. Маринка, Гришка, мать, бычок, калоши — словно на карусели поплыли перед глазами. Мать еще говорила глухо и монотонно, как по псалтырю читала, а Семка уж вскочил, с треском рваный зипун напялил и к дверям — как обморок его шибнул.
— Помоги взналыгать бычка! Слышь, маманя? Да поживей!..
V
Семка тянул быка за налыгач, сзади воробьиной ватагой сыпали ребятишки, с визгом подгоняли хворостинами норовистого быка, а тот упирался, неистово мотал головой и негодовал низким трубным голосом.
На рынке возле возов лежат привязанные быки и коровы, дремотно движутся их нижние челюсти, перетирая слюнявую жвачку, пар идет из-под лохматых животов, пригревших сырую землю.
Мимо похаживают шибаи с длинными пастушечьими костылями. Сапогом толкает купец облюбованного быка и заходит наперед. Бык кряхтя ставит на колени передние ноги, потом тяжело упирается раздвоенными копытами в слизистую грязь и упруго поднимает зад. Привычными пальцами быстро и толково щупает купец грудь, ноги, спину, засматривает в рот, не с‘едены ли старостью зубы, хлопает с хозяином по рукам, божится, кидает о-земь шапку.
Семкин бык, привязанный к забору, вскоре привлек внимание рыжего купца. Подошел к Семке.
— Ты хозяин?
— Я.
— Сколько просишь? — а сам на Семку и не взглянет. Топчется вокруг быка, всего излапал крючковатыми пальцами и глазами, резво шнырявшими под рыжей крышей бровей.
— Семьдесят! — бухнул Семка.
— Может, совсем с тобой? — беззубо ощерился купец.
— Проваливай, коли так!..
Семка исподлобья глянул вслед уходившему купцу. Тот повернулся боком.
— Говори окончательную цену!.. Шестьдесят берешь? Нет? Ну, посиди с бычком, может, бог даст, домой отведешь, все целей будет.
— Пойди побреши, этим и кормишься! — обиделся Семка.
Поколесив по рынку, рыжий в сопровождении седого хохла подходит вновь.
— Ну, как, надумал?
— Семьдесят! — уперся Семка.
Через полчаса охрипший купец сует Семке в дрожащую руку две червонных бумажки (на левых углах ражие дяди посевают зерно из лукошек). Тут же, между возами, пьют магарыч. Купец, запрокинув голову, тянет из темной бутылки, и не поймет Семка, где это булькает: толи в горлышке бутылки, толи в глотке купца. Бутылка переходит в Семкины руки. Рот и желудок обжигает влажное тепло, в нос ширяет самогонным дымком. Так много не пил он никогда.
— Ну, в час добрый!.. — прожевывая черствый бублик, сипит купец. — Ценой мы тебя не обидели… Корму нонешний год нету, зимой за так отдал бы!
— Бычок мой… — голос у Семки дрожит, дрожат и ноги. — Не бычок, а кормилец… кабы не нужда, сроду не продал бы!..
Рыжий подмигивает хохлу:
— Что и толковать… На свете дураки — одни быки, да казаки. Бык работает на казака, а казак на быка, так всю жисть один на одном и ездят!..
Рыжий отвязывает быка и гогочет, а Семка в руке жмет деньги; рука в кармане, как белогрудый стрепет в осилке. Ноги послушно несут к лавкам, в голове, затуманенной хмелем — одна лишь мысль: „Надену — и мимо Маринкиного двора; пущай смотрит, стерва… Не одному Гришке калоши иметь!..
Купец мягко перегнулся через прилавок:
— Чего прикажете, молодой человек?
— А мне бы эти… как их… калоши!..
Семка старается обуздать свой голос, но звуки ползут из горла чудовищно-громкие, несуразные. Семка чувствует, что на него смотрят и останавливаются идущие мимо люди.
— Вам какой номер прикажете?.. — слышит он откуда-то издалека тусклый голос и напрягает легкие, чтобы его слышали.
— Мне без номера… Чистые калоши подавай!..
Маленькие заплывшие глазки купца словно масло Семке на сердце льют. Голос вежливый, ласковый, так никто никогда не говорил с ним, и от этого Семка растроган почти до слез.
— Друг!.. Уважь мне калоши только без номера… Я заплачу… Лишь бы были чистые, без номеров…
Семка не видит ехидной улыбки, тлеющей в глазах купца.
— Вам сапожки бы надо, на голых ногах кто же калоши носит? Зайдите вот сюда — примерьте. Товарец — что-нибудь особенное!.. Роскошные сапоги!..
Как сквозь сон Семка чувствует чьи-то услужливые руки, помогающие ему надеть пахучие яловочные сапоги. Потом за брезентовой ширмочкой на голое тело ему со скрипом напяливают колючие суконные штаны и длиннополый сюртук. Лохмотья Семкины приказчик брезгливо заворачивает в газету и сует ему под мышку, а Семка качается, обнимает круглую спину приказчика и смеется счастливым беспричинным смехом.
— Сюртучком будете довольны… Настоящее сукнецо, довоенное…
Глаза ласкают Семку, и голос, каким за всю жизнь никто никогда не говорил с ним, без мыла ползет в душу.
— Разрешите и фуражечку примерять?
Семка плачет слезами счастья и подставляет голову.
— Братцы!.. Да я хоть в могилу!.. Деньги — прах их побери!.. Калоши мне дороже… Получай!.. Из Семкиного кулака на пол мягко шлепаются скомканные, влажные от пота кредитки.
Купец быстренько подбирает их, стучит в ящике медью и с шестидесяти рублей сует Семке в карман сдачу — зеленый полтинник и две сверкающих медных копейки. Из‘еденный молью пышный картуз нахлобучивают Семке на голову, и глаза, до этого ласковые и приветливые, сверлят Семку острыми буравчиками. Голос грубо рявкает над самым ухом:
— Пшел к чорту, сукин сын!.. Пьяная сопля!.. живо!..
Кто-то поддает сзади коленом, и Семка с застывшей пьяной улыбкой летит из-за прилавка и мешковато падает в грязь. Трудно поднялся, рот раскрыл в похабном ругательстве, но вдруг прямо перед собой увидал Маринку, под праздничным платочком смеющиеся глаза и щеки, блестящие от огуречной помады.
Как в мутном тумане, бродил с нею по рынку, на последний полтинник купил угощенье — ослизлых конфет, где-то падал и больно ушибся, но помнит твердо, что все время на него лучился Маринкин восхищенный взгляд. Шел, спотыкаясь и широко разбрасывая ноги, в сумчатых галифе, разбрызгивая грязь блещущими калошами. Маринка шла немного сзади, просила шопотом:
— Сема, ну, не надо!.. Не шуми, люди на нас глядят!.. Сема, совестно ить…
Вечером возле „столовки“ плясал Семка казачка и пил с чужими казаками чужой самогон, а перед зарею, шатаясь, отрыгивая водкой, добрел до дома и резко постучал в окно.
Мать, кутаясь в лохмотья, отворила дверь и испуганно отшатнулась.
— Кто такой? Кого надо?
— Это — я, маманя…
Чуя недоброе, унимая дрожь, молча пропустила Семку и зажгла огарок. На печке дружно сопели ребята, трещал и чадил огонь.
— Продал бычка? — спросила, и мелкой дробью лязгнули зубы.
— Продал бычка… я продал… да…
— А деньги?!.
— Деньги? — Вот они. — Семка скривил губы улыбкой и полез рукой в карман. В тишине слышно, как судорожно скребут внутри кармана пальцы. Глухо звякнула медь.
К порожнему карману, где шарила Семкина рука, пристыла мать немигающим взглядом. Покачиваясь, опираясь на стол, вырвал из кармана Семка две медных сверкающих копейки и кинул на земляной пол. Одна из них закружилась желтым светлячком и, звякнув, покатилась под лавку.
С хрипом упала мать на колени, ноги Семкины обхватила, голосила по-мертвому и билась седой головой об пол.