Петька вскрикнул, кинулся к отцу, но на полдороге от сильного удара рукоятью нагана в висок упал, вытягивая руки.
Хорунжий вывернул кровью дурной налитые глаза, подскочил к старому постовалу, звонко хлестнул его по щеке.
— …Руби его, Шустров!.. я отвечаю!.. да бей же, в закон твою мать!..
Сиделец, не выпуская из левой руки валенок, правой потянулся к шашке. Упал старик на колени, голову нагнул, на высохшей коричневой спине задвигались лопатки. Глянул сиделец на седую голову, уроненную до земли, на дряблую кожу старика, обтянувшую костистые ребра и, пятясь задом, поглядывая на офицера, вышел.
Хорунжий бил старика хлыстом, хрипло, отрывисто ругался… Удары гулко падали на горбатую спину, вспухали багровые рубцы, лопалась кожа, тоненькими полосками сочилась кровь и, без стона, все ниже, ниже к земляному полу падала окровавленная голова постовала. · · ·
Когда очнулся Петька, приподнялся, качаясь, в постовальне никого не было. В распахнутую дверь холодный ветер щедро сыпал блеклые листья тополей, порошил пылью, а возле порога соседская сука торопливо долизывала густую лужицу запекшейся черной крови.
III
Через станицу лежит большой тракт.
На прогоне, возле часовни, узлом сходятся дороги с хуторов, тавричанских участков, соседних выселков. Через станицу на северный фронт идут казачьи полки, обозы, карательные отряды. На площади постоянно народ. Возле правления взмыленные лошади нарочных грызут порыжелый от дождей палисадник. В станичных конюшнях интендантские и артиллерийские склады 2-го Донского корпуса.
Часовые кормят разжиревших свиней испорченными консервами. На площади пахнет лавровым листом и лазаретом. Тут же тюрьма. Наспех сделанные ржавые решетки. Возле ворот охрана, полевая кухня, опрокинутая вверх дном, и телефонная будка.
А по станице, по глухим сплюснутым переулкам, над хворостянными плетнями ветреная осень метет ржавое золото листьев клена и кудлатит космы камыша под крышами сараев.
Прошел Петька до тюрьмы, у ворот часовые.
— Эй ты, малый, не подходи близко!.. Стой, говорят тебе!.. Тебе кого надо?
— Отца повидать… Кремнев Фома, по фамилии.
— Есть такой. Погоди, спрошу у начальника.
Часовой идет в будку, из-под лавки выкатывает надрезанный арбуз, медленно режет его шашкой, ест, с хрустом чавкая и сплевывая под ноги Петьке бурые семечки.
Петька смотрит на скуластое, бронзовое от загара лицо, дожидается, пока часовой кончит. Тот, размахиваясь, бросает арбузную шляпку в ковыляющую мимо свинью, долго и серьезно смотрит ей вслед и, позевывая, берет телефонную трубку.
— Тут к Кремневу парнишка пришел на свидание. Дозволите пропустить, ваше благородие?
Петька слышит, как в телефонной трубке хрипит чей-то лающий бас, слов не разберет.
— Погоди тут, тебя обыщут!
Минуту спустя, в калитку выходят двое казаков.
— Кто к Кремневу? Ты? Поднимай руки вверх!..
Шарят в Петькиных карманах, щупают рваный картуз, подкладку пиджака.
— Скидай штаны! Ну, сволочь, засовестился, что ты, красная девка, что ли?..
Калитка хлопает за Петькиной спиной, гремит засов, над решетчатыми окнами идут в комендантскую, и из каждой щели на Петьку смотрят разноцветные глаза.
В длинном коридоре воняет человеческими испражнениями, плесенью. Каменные стены цветут влажным зеленым мохом и гнилыми грибами. Тускло светят жирники. У крайней двери часовой остановился, выдернул засов, пинком ноги распахнул дверь.
— Проходи!..
Нащупывая ногами дырявый пол, протягивая вперед руки, идет Петька к стене. Сверху сквозь малюсенькое окошечко, выдолбленное под самым потолком, просачивается голубой свет осеннего дня.
— Петяшка!.. ты?!.
Голос отца стучит перебоями, как у долго болевшего. Рванулся Петька вперед, на полу нащупал босой ногой войлок, присел и молча охватил руками перевязанную отцову голову.
Часовой стоит, прислонясь к растворенной двери, играет ремнем шашки, поет разухабистое „страдание“.
Под сводчатым потолком испуганно шарахается эхо. Петькин отец, захлебываясь, сыплет бодрящим смешком, а в круглоглазое окошко с пола видно Петьке, как на воле клубятся бурые тучи и под ними режут небо две станички медноголосых журавлей.
— Два раза вызывали на допрос… Следователь бил ноганом, заставлял подписать показания, какие я с роду не давал. Не-ет, Петяха, из Кремнева Фомы дуриком слова не вышибешь!.. Пущай убивают, им за это денежки платят, а с того путя-дороженьки, какой мне на роду нарисован, не сойду.
Петька слышит знакомый сиповатый смешок и с щекочущей радостью вглядывается в опухшее от побоев землянисто-черное лицо.
— Ну, а теперя как же? Долго будешь сидеть, батяня?
— Сидеть не буду! Выпустят ноне или завтра… Они меня, сукины коты, за милую душу расстреляли бы, но боятся, что мужики иногородние забастовку сделают… А им это, ох, как не по нутру!..
— На вовсе выпустят?
— Нет. Для пущей видимости назначают суд из стариков нашей станицы. Судить будут сходом… а там поглядим, чья сторона осилит!.. Бабушка Арина на-двое сказала!..
Часовой у двери щелкнул пальцами и, притоптывая ногой, крикнул:
— Эй, ты, веселый человек, прогоняй сына! Свидание ваше на нынче прикончилось!..
IV
Перед вечером в постовальню к Петьке прибежал соседский парнишка.
— Петро!
— Ну?
— Беги скореича на сход!.. отца твово убивают на площади, возле правления!..
Не надевая шапки, опрометью кинулся Петька на площадь.
Бежал, что есть мочи, по кривенькому, притаившемуся над речкой переулку. Впереди него над красноталым плетнем маячила розовая рубашка соседского парнишки; ветром запрокидывало у него через голову желтые погоревшие под летним солнцепеком пряди волос, около каждого двора верещал пискливый рвущийся голосишко:
— Бегите на площадь!.. Фому постовала убивают казаки!..
Из ворот и калиток выбегали кучки ребятишек, дробно топотали по переулку босыми ногами.
Когда подбежал к правлению Петька, на площади никого не было, переулки и улицы всасывали уходящих людей.
Возле ворот поповского дома толстая попадья, приложив к глазам руку лодочкой, смотрит на бегущего Петьку. У попадьи на ситцевое платье накинута шаль, в тонких ехидных губах застряла недоумевающая улыбочка. Постояла, глядя вслед Петьке, почесала ногою толстую, студнем дрожащую икру и повернулась к дому.
— Феклуша, где же постовала бьют?
— И вот тебе крест! Своими глазынькими видала, матушка, как его били!.. — По порожкам крыльца зашлепали шаги. К попадье, ковыляя, подбежала кривая кухарка, махая руками, захлебнулась визгливым голосом:
— Гляжу я, матушка, а его ведут из тюрьмы на сходку. Казаки шум приподняли, а ему хоть бы што! Идет старый кобель и ухмыляется, а сам собой весь черный до ужасти!.. его еще допрежде господа-офицеры били… подвели его к крыльцу и как начнут бить, только слышу — хрясь!.. хрясь!.. а он как заревет истошным голосом, ну тут его и прикончили… кто колом, кто железякой, а то все больше ногами.
С крыльца правления, вихляя задом, сошел станичный писарь.
— Иван Арсеньевич, подите на минуточку!
Писарь одернул широчайшие галифе и мелким шагом, любуясь начищенными носками сапог, направился к попадье. Не дойдя шагов восемь, перегнул назад сутулую спину и, стараясь подражать интендантскому полковнику, небрежно приложил два пальца к козырьку фуражки.
— Добрый день, Анна Сергеевна!
— Здравствуйте, Иван Арсеньевич! Что это у вас за убийство было?
Писарь презрительно оттопырил нижнюю губу.
— Постовала Фому убили казаки за принадлежность к большевизму.
Попадья передернула пухлыми плечами и простонала:
— Ах, какие ужасы!.. неужели и вы принимали участие в этом убийстве?
— Да… как сказать… Знаете ли, когда начали его, мерзавца, бить, а он, лежа на земле, кричит: „Убейте, от советской власти не отступлюсь!“ Тут, конечно, я его ударил сапогом и сожалею, что связался. Одна неприличность только… сапог и брюки в кровь измарал…