И он невесело рассмеялся.
Медленно и неспокойно тянулась ночь. Егору она представилась нескончаемой. Уже похрапывал Кронштадтец, а Егор все думал, припоминал, осмысливал происходящее. В памяти возникали одна за другой картины человеческого горя, страданий, несправедливости. Вот высаживаются на берег Золотого Рога нищие, измученные переселенцы. А вот с протянутой рукой ходят по Владивостоку обманутые подрядчиком рабочие, поднявшие голодный бунт; они не пожелали идти на уступки хозяину, ушли от него, поселившись в знаменитых холерных бараках, неподалеку от Егорова дома. Впервые Егор наблюдал так близко рабочую сплоченность и единодушие. Потом — встречи с проезжавшими через Владивосток из Японии бывшими пленными, их бунтарские рассказы об ужасах войны. Потом — израненные корабли, жалкие остатки разгромленной Тихоокеанской эскадры. Потом…
«К большевикам надо прибиваться», — подытожил Егор все, о чем передумал в эту бессонную ночь. Он хотел разбудить Кронштадтца, посоветоваться, открыть перед ним душу. Егор почувствовал, что отныне большая к кровная дружба связывает его с балтийским минером. «Сколько еще придется в жизни постигать людей, разбираться — кто друг, кто враг», — думал Егор. Но одно он твердо знал теперь: друзей своих будет измерять по таким, как Кронштадтец.
Места Егора и Кронштадтца в солдатском строю были рядом. Егор на строевых занятиях постоянно ощущал локоть этого рослого, с широкой матросской грудью человека, присланного к берегам Тихого океана потому, что угадали в нем петербургские жандармы противника существующего строя. Таких царь расстреливал и гноил по каторгам и тюрьмам. Но разве можно было уничтожить всех, размышлял Егор. Вот ведь жив Кронштадтец. От него протянулась сегодня ниточка к нему, Егору. И может, не к нему одному. Значит, из шестнадцати убитых за революцию уже двое будут заменены в боевом строю. Егор почувствовал, какая огромная тяжесть заботы легла отныне на его плечи. Ну что ж! Он не согнется, не пошатнется. Крепкая рука товарища поддерживает его…
Днем Егора вызвали к Рядовскому. Кронштадтец ободряюще посмотрел на Калитаева, и Егор бестрепетно пошел навстречу своей неизвестной судьбе.
О вчерашнем разговора не было. Рядовский вертел в руках бумажку с двуглавым орлом в левом углу. Не глядя на Егора, сказал ему:
— Собирай вещи и — во Владивосток. Явишься к начальнику портовых мастерских. Будешь там работать, Предписание есть.
Рядовский не стал рассказывать Егору, что после восстания минеров были уволены многие рабочие порта, другие арестованы, а мастерские закрыты. Чтобы возобновить работу мастерских, командование собирало солдат и матросов, знакомых с кузнечным, слесарным, котельным и другим ремеслом.
— Кошмар души, — негромко сказал Рядовский свою излюбленную фразу и поднял на Егора красноватые после хмельной ночи глаза. — Какая там скотина вчера подняла крик?
— Не могу знать, ваше благородие! — бодро отчеканил Егор, стоя навытяжку и поедая, согласно уставу, начальство глазами.
Егор догадывался, что Рядовский не слишком заинтересован в выявлении кричавшего минера. Страх получить пулю не покидал теперь ротного ни на минуту. Страх связал его по рукам.
— Можешь идти, — приказал Рядовский, протягивая Егору документы. — И смотри там, не вздумай бунтовать, — сказал он в напутствие.
У порога казармы Егор попрощался с Кронштадтцем и, не оглядываясь, солдатским шагом пошел по дороге через сопки к мысу Чуркина.
Работал Егор в мастерских по шестнадцать часов каждодневно. Как солдат, он получал по три царских копеечки в день. Вольнонаемный рабочий за ту же работу имел немногим больше рубля, но и это была нищенская плата за тяжелый, рабский труд. И если голодали «рублевые», то Егору приходилось совсем туго. Он нетерпеливо считал дни, когда выйдет наконец срок его солдатской службы.
Наконец Егор снял солдатские погоны и снова превратился в вольнонаемного рабочего. Но не успел он устроиться как следует — стал безработным. Вместе с ним уволили из мастерских многих рабочих. По странному совпадению произошло это в годовщину возвращения Егора из бухты Диомид в военный порт. Но в прошлом, 1907 году Егор отправлялся домой с большими надеждами. А сейчас он шел, с отчаянием обдумывая случившееся. Ганнушка узнает по его лицу обо всем: беду нелегко спрятать.
Подойдя к дому, Егор присел на обломок камня, на котором в давние годы любил посиживать с дедом Прохором, и стал смотреть в приманчивую даль открытого моря, посуровевшего, потемневшего под холодным дыханием поздней осени. Море было такое же сумрачное и неспокойное, как и сама судьба Егора. А когда-то морской простор сулил Егору неизведанные радости, — стоит лишь, думалось ему, пуститься в дальнее плавание. И само море в ребячьи годы Егора выглядело веселым и беспечальным.
Море было повсюду — в жизни и в дедовских сказках. Оно простиралось совсем рядом, в нескольких минутах ходьбы от крыльца родного дома. Оно шумело вечным мерным прибоем или гремело от могучих ударов тайфунов. Оно рокотало на страницах незабываемых книжек, которые давал читать Калитаевым штурман дальнего плавания Изместьев. Он приходил в гости к Прохору Федоровичу и слушал его рассказы с таким же вниманием, как и малый Егорка.
Не раз просыпался Егор от гремучего ветра, сотрясавшего до основания старый домишко. Между досками комнатной перегородки шипуче осыпался шуршащий шлак. А мальчонке слышалось, будто волны плещут за кормой привидевшегося в ночи корабля. Неугомонный ветер летал над городом, прибойно бился в склоны сопок, свистел и гудел в ветвях монгольского дуба, росшего возле калитаевского дома. А мальчишке чудилось, будто океанские бури завывают в корабельных снастях, туго наполняют паруса и мчат вперед и вперед по расходившемуся взбулгаченному морю одинокий корабль, и капитаном на нем Егорка. Ему ничто не преграда: пусть волны захлестывают до самых мачт, пусть гонится следом кровожадный пиратский бриг — пусть!
Проснувшись, Егорка обычно долго лежал с закрытыми глазами. Ему жаль было расставаться с чудесным сном, и мальчишка придумывал его продолжение. Ветер за окном, шум Амурского залива помогали выдумке, придавали ей яркую видимость правды.
Но стоило открыть глаза — и все исчезало: корабль, море, хлопанье парусов. Вместо капитанской каюты — знакомая до последнего гвоздика комнатка с невысоким бревенчатым потолком, голубовато освещенная ясной полночной луной. В среднее бревно потолка вбит железный крюк. Еще Прохор Федорович приспособил эту железину для колыбели своего единственного сына Степки. И Егорка смотрел в ней свои немудрящие младенческие сны. Когда он подрос, отец, помнится, подвесил на крюк десятилинейную керосиновую лампу под простеньким железным абажуром. Егорка любил, проснувшись ночью, глядеть на лампу, в стекле которой отражались голубые квадратики окна. Он долго щурил глаза, думал про разное и засыпал снова. А утром, торопливо напихав в рот хлеба, запив горячим чаем из пузатого, весело поющего самовара, мчался на берег, к морю.
Море сопровождало Егорку всюду. Он родился и вырос на морском берегу и, как все дети портовых рабочих, с утра до вечера пропадал на пристанях, среди дыма пароходов, грома лебедок, хриплых гудков буксиров, отрывистых, повелительных грузчицких выкриков. Вместе с такими же, как и он сам, сорванцами Егорка проникал на проржавленные коробки старых кораблей, бывших когда-то украшением Сибирской флотилии, а теперь тихо и печально доживавших свой век на приколе. Егорка взбирался на шаткие остатки капитанского мостика и, приложив губы к позеленелой от времени медной воронке переговорной трубы, отдавал в машинное отделение команду к отплытию.
Кто бы мог подумать, что дряхлое судно, заросшее ржавчиной, водорослями, ракушками, в трюмах которого хлюпала маслянистая, страшновато-темная вода, уже не стоит на месте, а летит на всех парах, разгоряченное жгучим желанием десятка мальчуганов? Что уходит оно все дальше и дальше к незнакомым пальмовым берегам? Это ведь только с берега могло показаться людям, что пароход стоит на приколе. А попробовали бы они подняться на капитанский мостик, стать рядом с Егоркой. Люди увидели бы тогда дальние дали, ощутили бы на лицах своих влажное прикосновение морского ветра, надышались бы воздухом безмерного океанского раздолья…
Когда строгое портовое начальство пресекло баловство босоногих мореходов, запретив им великолепную игру в заморские плаванья, Егорка переселился с капитанского мостика на покосившееся крыльцо родного дома. Крыльцом давно не пользовались — ходили с черного хода, — и дверь была крест-накрест заколочена досками. Егорка прибил к столбику, что поддерживал навес над крыльцом, круглое сиденье от стула, подобранное возле соседского дома. Деревянный кружок с успехом заменил штурвал. А крылечко, огороженное невысокими перильцами, было ничуть не хуже капитанского мостика. С него, сквозь ветви дедовского монгольского дуба, виднелись бухта Золотой Рог и синий простор Амурского залива. И снова ребячья фантазия раздувала паруса трехмачтового корвета, и опять он уходил в дальние моря.