На новый щелчок по микрофону в мгновение ока налаженная техника отозвалась сухим треском, и молодые люди разом исчезли из поля зрения делегатов. Поблагодарив присутствующих, доцент Казбулатов обещал приложить все силы, чтобы оправдать оказанное ему высокое доверие. От волнения или недосыпания его голос дрожал и срывался. Затем он охарактеризовал представительность конференции, назвав число прибывших докторов и кандидатов наук, а также отметив участие в ней ряда лауреатов Государственной премии. Под лауреатами, количество которых не уточнялось, подразумевался один Андрей Аркадьевич Сумм, некогда удостоенный этого почетного звания за поэтические переводы с древнегреческого.
Среди однообразных рядов кресел и почти неразличимых из-за слепящего света прожекторов лиц Триэс пытался отыскать Инну. Казалось, они находились теперь в разных мирах, по ту и эту сторону световой завесы, как бы растворяющей, разъедающей вещное пространство зрительного зала.
По окончании краткой, но впечатляющей речи товарища Казбулатова, мелко семеня туго затянутыми длинной узкой юбкой ногами, на сцену вышла скрипачка в белой воздушной блузке. Она встала боком к столу президиума, опустила глаза и взмахнула смычком.
Томительные звуки скрипки как-то сразу усыпили Павла Игнатьевича Стружчука. Доктор из Москвы замер в неловкой позе и сохранял ее до конца выступления. Доцент же Казбулатов искоса поглядывал на Сергея Сергеевича, пытаясь понять, какое впечатление произвел музыкальный подарок на него. Не осталось ли у гостя неприятного осадка? Не обиделся ли он, что его не встретили на аэродроме и поселили отдельно от его аспирантки? Ведь делалось все возможное, чтобы Сергей Сергеевич постарался забыть это маленькое недоразумение. Его не желали обидеть. Нужно знать хоть немного местные трудности, чтобы понять причину отдельных недостатков и упущений при решении не только мелких, но и больших вопросов, порой даже весьма принципиального характера.
После выступления скрипачки доцент предоставил слово пробудившемуся Павлу Игнатьевичу, а тот, недолго думая, передал его профессору Степанову. Опасаясь и с самого начала ожидая этого момента, Инна пыталась теперь заставить себя поверить, что поднявшийся из-за стола президиума надменный господин и вчерашний Триэс, Солнечный юноша — это одно лицо. Чем более строгим, отчужденным казался он ей отсюда, из четвертого ряда партера, тем больше чувствовала она себя обманутой и оскорбленной. Дошло до того, что даже покровительственное упоминание о ее работах, связанных с кетенами, она восприняла как скрытую насмешку, мелкую подачку, как указание на разделявшую их дистанцию. Он ведь однажды уже поставил ее на место, едва поздоровавшись при посторонних.
То, что теперь разделяло их, было гораздо больше, чем разница положений. Из зрительного зала Инна смотрела на своего руководителя, точно на ледяную вершину крутой горы, от одной мысли сорваться с которой холодело все внутри. Душили слезы. Рвалась душа. Что-то до предела натягивалось в ней, и вот она уже чуть не вскрикнула от острой, пронзительной боли.
В перерыве Калерия Николаевна, как умела, пыталась отвлечь свою новую приятельницу от грустных мыслей, поднять ее ни с того ни с сего испортившееся настроение. Завела речь о Дамском комитете, к работе в котором собиралась привлечь и ее. Заметив направляющегося прямо к ним научного руководителя Инночки, ее милой соседки, Калерия Николаевна обрадованно встрепенулась, спешно поправила прическу, огладила платье на бедрах. Однако Триэс не только, казалось, не узнал ее, не только не поздоровался, но взглянул столь уничижительно, что бедная Калерия Николаевна вся разом поникла и сжалась. Безликая говорливая толпа сорвала ее с места, закрутила, смыла, унесла вниз по лестнице. Ее относило все дальше, а тех двоих точно магнитом притянуло друг к другу, и сквозь мелькающие просветы между чьими-то головами Калерия Николаевна видела то смущенное, вдруг заметно похорошевшее личико ее подопечной, то упрямый, коротко стриженный затылок невоспитанного профессора. Ее толкали, задевали, невежливо оглядывали. До нее никому не было дела. «Ох и штучка этот Солнечный!» — подумала Калерия Николаевна. О, она еще тогда обо всем догадалась, по дороге из аэропорта. Хотя они были едва знакомы, она-то его раскусила сразу. Все строил из себя невесть что, делал вид, что не такой, как все, а сам небось сбежал от жены в командировку и теперь спешит урвать у жизни удовольствие. Только и ждет, как бы сожрать бедняжку на скорую руку…
— Наконец-то! — воскликнул Триэс, едва они остались вдвоем.
Вдвоем? На них смотрели десятки глаз. Одни не скрывая жгучего любопытства, другие исподволь, третьи равнодушно.
— Где ты? Как устроилась?
Инна напряженно улыбалась.
— Завтра у тебя доклад. Подготовимся вместе. Сразу после вечернего заседания жди меня внизу. А сейчас — обедать.
Они спустились в просторный зал, напоминавший плоскую большую табакерку. Над одним из столиков призывно взметнулась рука. Это был Андрей Аркадьевич.
— Вы знакомы?
— Ваш муж ведь работает в нашем отделе?
— А? Да, работает…
— Андрей Аркадьевич… Инна…
— Очень приятно.
— Давайте же сядем.
— Можно и постоять… Как на рауте у королевы… Кстати, ваш муж…
Конец этого светского разговора ускользнул от Сергея Сергеевича. Официант принес меню. В ресторане было жарко и душно, перспектива — искажена и многократно сдвинута, точно Триэс смотрел в бесконечный зал сквозь стеклянную призму.
Речь зашла о дискретном переводе. Андрей Аркадьевич складывал пополам бумажную салфетку, разглаживал перегиб и снова складывал.
— А я считаю, что всякий человек творческой профессии, — заметил среди прочего Триэс, поддерживая общий разговор, — немного шарлатан, обязательно шаман, чуть-чуть авантюрист и фокусник.
Андрей Аркадьевич горячо согласился с этим, утверждал, что перевод — это, конечно, не только точное отражение оригинала, но и непременно свежий, девственный взгляд на него. Он даже сравнил перевод с экзотическим цветком, который быстро расцветает и столь же быстро вянет.
— Если научный результат не зависит от того, кто его получил, то перевод…
— Ошибаетесь, — возразил Триэс. — Еще как зависит! От того, кто. От того, как. Это, скорее, у вас нет свободы выбора. Дайте разным квалифицированным переводчикам один и тот же текст — и получите одинаковые переводы.
— Ну уж нет… В истории известен всего один такой случай, — не согласился на сей раз Андрей Аркадьевич. — Я имею в виду историю семидесяти двух старцев. Они взялись по распоряжению египетского царя перевести Ветхий завет на греческий язык. Переводчики не общались друг с другом, но когда тексты сверили, они совпали. Слово в слово.
— Вот видите.
— Так ведь тут — божественное провидение!.. Поверьте, даже вечные истины невозможно перевести однозначно на язык своего времени, поскольку истины живут дольше произведений искусства. Я всегда считал, что не следует переводить слова. И даже не всегда — смысл. Важно передать восприятие, впечатление… Настоящий перевод, если угодно, являет собой нечто большее, чем оригинал. Во всяком случае, безусловно, более полное, живое и действенное. В этом суть и движущая сила прогресса. Судите сами. Разве не перевод приносит оригиналу широкую известность? Он способствует чужой славе — славе автора, а не переводчика, это важно подчеркнуть. С тех самых пор, когда язык стал объединять и разъединять людей, переводу выпало на долю нести в себе не только новое эстетическое, но и этическое начало.
— Помилуйте, этика тут при чем?
— Тут, Сергей Сергеевич, и этика, и эстетика, и научный метод, и художественный инстинкт. Усилия автора соединяются с усилиями переводчиков. Тут мы видим соединение многих усилий, на протяжении веков, и как следствие — создание невиданного мощного энергетического потенциала. Но главное, конечно, инстинкт. Инстинкт и суммирование многих разнонаправленных усилий. Понимаете, о чем я толкую? Слияние науки и искусства при переводе происходит на границе анализа и синтеза. Но существует и промежуточная зона — загадочная, ничейная земля, некое колеблющееся силовое поле, образующееся в момент перехода из одной языковой стихии в другую… И вот здесь-то можно полагаться только на безошибочный инстинкт…
— Вы обрисовали картину, поразительно схожую с так называемой «зонной плавкой», — по-своему истолковал сказанное Триэс.
Рассуждения Андрея Аркадьевича как нельзя более отвечали внутреннему состоянию, в чем-то родственному мучительному переходу вещества из аморфной формы в кристаллическую, когда, уже расплавленное, оно, исподволь очищаясь, стягиваясь и внутренне напрягаясь, точно от боли, выстраивает из самого себя сначала едва заметные, потом все более отчетливые геометрически правильные структуры.