Ему казалось, что с начала бомбежки прошло очень много часов. Трудно было представить себе, что там, наверху, могло остаться что-то еще не уничтоженное, но бессмысленное уже уничтожение продолжалось, новые и новые волны «Ланкастеров» проплывали над городом, сбрасывая бомбы на свет пожаров, разнося в прах и щебень пылающие развалины. Потом наступило какое-то отупение. Он сидел, уже ничего не соображая, ему запомнилось только, как дрожали плечи Гудрун, как молилась и что-то выкрикивала женщина неподалеку от них, очевидно сошедшая с ума, как ребенок все заходился слезами и удушливым кашлем. Сам он — это ему тоже запомнилось — не испытывал в тот момент ни страха, ни жалости к человеческому стаду, вместе с ним обреченному на смерть в бетонной могиле. Только одна мысль все время не давала ему покоя: ради этого не стоило приезжать сюда из Берлина, лучше было бы погибнуть там, как погиб отец…
Он осторожно отнял руку, за которую цеплялась Гудрун, и посмотрел на часы, было около половины второго. Ему еще показалось, что наступило затишье. А потом…
Ян усмехнулся и вытянул под столиком скрещенные ноги, откинувшись на спинку кресла. Да, сейчас эта улица выглядит совсем иначе. «Экономическое чудо» во всей его наглядности: отполированный шинами асфальт, зеркальное стекло витрин, за стеклом — изломанные руки и осиные талии манекенов, бесшумно скользят «опели» и «мерседесы» последних выпусков, девчонка в джинсах листает у журнального киоска номер «Скрин-Гайд». И молодые подстриженные липы, и ласковое солнце золотой осени, и музыка. А в ту ночь здесь кипел и пузырился асфальт — там, где его не загромоздили обломки, — и изгрызенные бомбами фасады стояли как черная решетка на фоне бушующего за ними пламени, как черные решетчатые ворота преисподней. Выл и ревел пожираемый огнем воздух, и странная огненная метель мела по улице — он так и не понял тогда, что это было: листы бумаги из какого-нибудь архива, или горящие птицы, или пылающие клочья сена, какие можно видеть на деревенском пожаре, — все это крутилось и мчалось в воздухе вместе с искрами, головнями и прахом распадающихся зданий. Он тогда сразу ослеп, но кое-как, протирая глаза и защищая их руками, успел увидеть, как упала Гудрун. Она упала, не отбежав от бункера и сотни метров. Что-то длинное и горящее — оно пролетело наискось, крутясь, как пропеллер, — настигло ее посреди улицы и…
— Простите, который час? — окликнули Яна из-за соседнего столика. Он посмотрел на часы, ответил. Двадцать минут четвертого, скоро должен подойти Хорват. Зря, в сущности, ввязался он в это дело…
Он подавил зевок и закурил. Зря? А почему, собственно? Что ему еще остается?
Дядя Йозеф уговаривал его не уезжать из Аргентины. Действительно ли в нем заговорили родственные чувства, или просто племянник уже успел зарекомендовать себя неплохим помощником в делах — неизвестно, да и неважно. Так или иначе, карьера была ему обеспечена: дядюшка вел дела по всей Латинской Америке. Стать компаньоном, жениться (это проще всего) и… И что? Копить деньги и наслаждаться жизнью?
Какая теплая в этом году осень, подумал он равнодушно. В Буэнос-Айресе, когда он садился на пароход, было куда холоднее. Впрочем, прошло ведь уже два месяца. Он выехал в августе, а сейчас идет вторая половина октября. Удивительно все же, что здесь так тепло в это время.
Тепло и солнечно и вообще sehr gemütlich[110], как может быть только в этой стране, где даже дорожки к газовым камерам обсаживались цветниками. Мир и благоденствие во всем — в осторожном шуршании шин, в голосе Катарины Валенте, поющей по радио какую-то милую чепуху, в блеске витрин и стерильной чистоте тротуара, вымытого сегодня на рассвете мылом и нейлоновыми щетками. Мертвых под ним не видно, они лежат слишком глубоко.
Они еще напоминали о себе летом сорок пятого года, когда он в последний раз был в этом городе проездом в Париж (у него в кармане уже лежал американский аффидэйвит[111]); июль был необычайно жарким, и трупный смрад сочился из-под земли в закоулках тихих разбомбленных кварталов, с торчащими обломками стен и кладбищенской зеленью на грудах щебня. Но с тех пор минуло одиннадцать лет, над мертвыми прошли бульдозеры и скреперы, катки и асфальтоукладчики; этажи стекла, бетона и алюминия воздвиглись над братскими могилами, бывшими когда-то бомбоубежищами. Мертвые были спрятаны надежно.
Волосы Гудрун уже сгорели, когда он добрался до того места, где она лежала, — не вплотную, подойти ближе было нельзя, — и теперь горела одежда. Она всегда носила одно и то же — синюю форменную юбку БДМ[112] и серый со споротыми знаками различия китель женской вспомогательной службы люфтваффе; юбка была ее собственной, а китель она получила через НСФ[113], как беженка и Bombenbeschadigte[114]. Он видел, как горела ткань этого кителя, рукав и около воротника, но все равно ничем не мог помочь. Даже если бы удалось подобраться ближе. Даже если бы Гудрун была еще жива в тот момент, что само по себе маловероятно, то едва ли был смысл продлевать ее страдания, обрекая на медленную и мучительную смерть в каком-нибудь переполненном госпитале…
Она лежит приблизительно вон там — около киоска с журналами, похожего на опрокинутую стеклянную пирамиду. Там был какой-то провал — торчащий огрызок стены с уцелевшей на нем красной головой дракона, рекламой автомобильного масла «Гаргойл», и под ним провал, глубиною метра в два; правда, вокруг громоздились обломки, так что определить было трудно, но провал явно был — какой-нибудь обрушившийся туннель или коммутационная камера, — в разбомбленных городах такие провалы на улицах встречаются довольно часто. Он хорошо помнит, что увидел ее сверху, лежащей на глубине около двух метров. Ну конечно, это был туннель — из него валил дым, вот почему он не сразу ее заметил…
Она безусловно там. Ноябрьская бомбежка была не последней, и еще не одна тонна битого кирпича легла поверх тех обломков. Да и кто стал бы беспокоиться в сорок четвертом году по поводу одного обугленного трупа? А потом, в апреле сорок пятого, по этой улице проползли бульдозеры «US Army», и их ножи сгребли обломки до уровня мостовой; то, что осталось ниже, никого не интересовало.
Светит солнце, порхающими мотыльками опускаются на асфальт желтые листья, молча и терпеливо ждут под асфальтом мертвые. Живые учатся, работают, занимаются любовью, надеются, а мертвые просто ждут.
Все для него оборачивается тленом и пустотой. Все, даже любовь. За каких-нибудь полгода мертвым воспоминанием стала и Беатриче Альварадо. А ведь тогда это было всерьез. Что может быть «всерьез» в наши дни? Все тлен, все пустота.
И нигде не думается о смерти так хорошо, как здесь. Отчасти потому, наверное, что со смертью — чьей-то индивидуальной и смертью вообще — связано большинство его здешних воспоминаний; недаром ему сегодня с самого утра думается о Гудрун — о той ничем не примечательной маленькой беженке, с которой был знаком всего неделю и чью фамилию даже не запомнил…
Но одними воспоминаниями этого не объяснишь. Может быть, виновата сама атмосфера этой страны. Слишком долго и слишком тотально властвовал здесь культ смерти, чтобы теперь исчезнуть без следа, уступив место официально сменившему его культу наживы. И эта лихорадочная активность, эта всеобщая страсть к обогащению — не диктуется ли она все той же мыслью о бренности, о непрочности, о том, что если не воспользуешься жизнью сегодня — завтра будет уже поздно…
— О чем задумались, коллега?
Веселый голос заставил Яна оглянуться — человек в спортивном костюме подошел к его столику.
— А, Хорват, — сказал он и, не вставая, протянул подошедшему руку. — Садитесь, я жду вас уже час. Как результаты?
— Все великолепно, — отозвался Хорват. — Чего бы это нам выпить?..
Он подозвал кельнера. Когда тот отошел, приняв заказ, Хорват достал из кармана вишневого цвета книжечку и хлопнул ею по столу перед Геймом:
— Получайте ваш паспорт, обогатившийся еще одной визой. Вылетаете в понедельник двадцать второго. Иными словами, послезавтра. Ну, как оперативность?
Ян пожал плечами.
— Вы равнодушный человек, Гейм, — сказал Хорват, закуривая. — Это плохо. Для дела, понимаете?
— Сойдет, — отозвался Ян. — Мы летим вместе?
— Нет, я задержусь на несколько дней. Нужно еще кое-кого отправить, а потом присоединюсь к вам. Но вы-то хоть рады, черт возьми?
— Я просто прыгаю от радости. Послушайте, Хорват, вы давно в Германии?
— Давно. Правда, мне приходится разъезжать и по другим странам, но вообще я здесь с войны. А что?
— Какое у вас общее впечатление от всего, что вы здесь видите?
— Общее впечатление? — Хорват сделал неопределенную гримасу. — Ну что ж… страна крепкая, процветающая. С высоким жизненным стандартом.