Ко мне овернулись зеркальные очки:
– Плакать хочется.
– С чего вдруг?
– Так…
– Надеюсь, ты вышла не за каннибала?
– Не знаю. Очень может быть.
– То есть?
– Да нет, конечно. Он тут не при чем.
– А кто при чем?
– Не кто, а что.
– А что?
– А вообще. Не понимаешь?
Открылась большая вода, которая блистала всей поверхностью – до горизонта. Перевалив гребень, сразу набрал в сандалеты песка. Дорогу пробежали два запоздалых пляжника; во "вьетнамках" на босу ногу, в плавках и наполненных ветром рубашках, стянутых под диафрагмой, они спешили сдать тару, вприпрыжку унося в две руки авоську, набитую звоном пустых бутылок.
– А давай выпьем, а? Плохого вина?
Отразившись в ее очках, глянул вслед собутыльникам. – Закрывают уже…
– Успеем!
Бросив туфли, она, большая, что было мочи припустила к сосняку, из которого просвечивал синий киоск. Туфли щелкнули, когда, их подняв, невольно заглянул вовнутрь – золотом поблескивали остатки фирменной надписи, стертой ступнями. «Paris»? Спустившись на берег, уронил небрежно, испытал угрызение и, введя два расставленных пальца, составил вместе.
Солнце обрело предзакатную красную четкость. Я не ожидал, что окажусь на море, но на мне было то, что могло сойти за плавки – шерстяные трусики, еще школьные. Не двойные и в обтяжку, маскировочная функция которой оставалась актуальной. Я подтянул эту функцию и пошел в воду, которая оказалась теплой. Уплыл далеко, где было прохладней и ощущалась глубина. Когда повернул, моя спутница, обняв колени, уже поблескивала очками с опустевшего пляжа. На плаву я страдал от ощущения в плавках. Торчащий эффект, как у мальчишек от холода. Нащупав дно, поспешно привел все в порядок, вынул руки и стал выходить к ней, бурля. Она сняла очки. Смотрела она так, будто выходит, по меньшей мере, Афродита. Нахмурясь, перепрыгнул кайму водорослей с проблеском дохлых рыбешек. Зачесался назад, тряхнул рукой.
– Странно…
– Что тебе странно?
– Впервые вижу тебя так.
– И как? – Мокрым задом сел на песок и уперся ладонями.
– Юноша совсем.
– На ладан та юность дышит.
– Все занимаешься культуризмом?
Когда-то занимался, но откуда ей известно? Ответ меня смутил. Оказалось, что по ее просьбе мама показала мою комнату, откуда железо мое еще не выброшено по причине тяжести.
– Бросил.
– И правильно.
– Почему? Атлета вам готовил. Настоящего мужчину.
– Зачем они нам… – Она вздохнула.
– Как же…
– Я замужем за настоящим.
Меня укололо.
– Офицер?
– Ну, как сказать. Отчасти…
– ГБ?
– С любовью моей к поэзии? Ну, что ты…
– Армия тоже не большой меценат.
– Он в армии формально.
– То есть?
– Играет за нее в футбол.
– Что, футболист?
– Не просто… Мотовилов. – Она взглянула. – Ну. Тот самый.
– Нападающий? – Отнюдь не болельщик, слышал как произносили с восхищением.
– Был центровым.
– Почему был?
– Переезжает. Москва перекупила.
– И вы с ним?
– Испугался? – Усмехнулась. – Не бойся. В Москве ему мы не нужны. – Разняла руки, потянулась. – О-ох… Охота окунуться. Но нет купальника.
Молчал.
– Зрителей, впрочем, тоже…
– Я.
– Тебе можно. Если, конечно, ты не возражаешь?
Воздвигнувшись надо мной, раскрыла молнию на бедре. Втягивая незагорелый живот со впадиной пупка, стащила юбку и осталась в белых трусах. С проступающим курчаво рельефом. Пружинки, пронизавшие ткань, искрились. Взглянула на меня, я отвернулся. Подкатил бутылку и перенес внимание на ярлык. Но должен признать, что нагота ей шла. Нагота и природа. Проводив ее взглядом с мыслью, что Пикассо бы эти формы оценил, откинулся на песок.
Тлели перистые облака.
Возвращалась, ожидаемо чернея в надлежащем месте, но помимо воли пришлось бороться с глотательным позывом, отчего голос прозвучал по-жлобски:
– Красивый…
– Бюстик? – Тут же ссутулилась, отлепляя ткань с молочных своих желез – чтобы, возможно, не угнетать меня недевичьим видом темных ареолов вкруг сосков, которых лишил невинности младенец с моим именем.
Капли воды текли по животу, к коленям. Она огляделась.
– Поднимемся в ельничек?
Истоптанный песок слегка померк. Я натянул брюки, взял бутылку.
Совсем юный, ельник был ей по плечи, но густоты такой, что под царапаньем ярко-зеленых лап она издала стон – будто гармонь на басах растянули. Обернулась:
– Идешь?
Нашла поляночку почище. Положила одежду на песок и, доверительно взглядывая, завела руки за спину, чтобы расстегнуться. Перенес внимание к закату. С поверхности воды исчезали последние блики. К груди льнула хвоя, к которой я ритмично прижимался, лаская себя массивным иглоукалыванием.
Откапавшее за спиной белье расправлялось на еловых лапах. Шелест, возня с застежкой. Полунасмешливое:
– Можно…
В кофте, застегнутой на пуговку, она сидела на песке, обдирая бутылку, стиснутую белизною бедер. – Плохое. Как обещано…
– Зато крепкое.
– Разве? Черт, еще и с пробкой… – В смысле, что не из пластика, который достаточно подковырнуть.
– Дай.
Вынула ключи – не иначе как от дома. Английский подошел, но дальше застряло. Порывшись в сумке, протянула алюминиевый гребешок с ручкой длинной и узкой. Я присвистнул. «Стилет… На ночных улицах успехом пользуешься?" – "А ты как думал?» Пробка упала, вытолкнув дух алкоголя. Осмотрев горлышко, протянул ей бутылку. Она запрокинулась и стала пить, упираясь о песок растопыренными пальцами. Потом – в глазах поволока – смотрела, как эти же «чернила» пью я. Под взглядом поперхнулся, закашлялся, был с осторожностью похлопан промеж лопаток. «Можешь сильней. – Нельзя. Может отслоиться… – Что? – Ну, что-то там важное…» Я закурил. «Не знала, что ты куришь. Можно и мне?» – прикоснувшись пальцами к губам, вынула из них сигарету. Затягивалась она, как некурящие девушки перед тем как пойти вразнос. Воткнула недокуренную в песок.
– Поцелуемся?
Сердце застучало – но не весело. Нет. Я выпрямился, поднялся на колени – ей навстречу. Завел руки за спину, приобнял, всем существом испытывая протест. Спина была плотная, а груди она беспощадно расплющила об меня, одновременно пробивая в рот мне свой язык. Делать нечего, я уступал, хотя все было чужим и чуждым – совсем другая кожа, шелковистая, и воспаленность слишком мягких губ, и влажность поцелуя с привкусом портвейна. А главное, этот ее напор, на который – вопреки моим эмоциям, грубо их попирая – однозначный мой член вдавился ей в живот, как кулаком. Ощутив этот факт, она загудела сквозь ноздри. Стон был животный. В том смысле, что рождался он из чрева. И столько торжества в нем было, что прекратил я поцелуй. Оторвался. Отвернулся, вдохнул бесшумно через рот. Хотелось утереться, но не решился. Чтобы не оскорбить ее, тяжко дышавшую. Приоткрыв рот, чтоб дать губам обсохнуть, отпал и руки заложил под голову. Небо погасло. Реяли ласточки. Глянув украдкой на вводящий в заблуждение везувий или что там, она склонилась вполголоса:
– Что с тобой, мой дорогой?
– Винище.
– Вступило в голову?
– Ебнуло.
Погладила мне лоб и волосы.
– Милый ты мой…
От этой любви мне стало дурно. Я закрыл глаза, чтобы сникнуть во мраке не разделимой с ней правды. С удаленных холмов раздался горн, сзывая мое отрочество на вечернюю линейку. Много чего произошло тогда в этих местах, а среди прочего и сыграно в футбол. Единственный раз в жизни. Против лагеря Военного округа, в котором я не оказался по той причине, что был не сыном военного, а пасынком, и в этом качестве обречен был стать противником своих. Лагерь был богатый. Профессиональное поле окружали их девочки-болельщицы. Меня поставили на ворота. Стены не помогали, и в конечном счете нас разбили вдребезги. Но мяч я не пропустил. Свой первый и последний в игре и всей последующей жизни. Удар был штрафной, и я его отбил. Вернее, тем штрафным отбили мне гениталии. Свет в тот момент померк. Но если открутить кино обратно, то возникают золотисто-бронзовые ноги в настоящих шиповках. Переносица, уголки век, общая тяжесть лица, поразившая в том сверстнике – их капитане. Вот он на фоне сплоченной команды сыновей военнослужащих под вой и визг их дочерей из группы поддержки небрежно подбегает к мячу – в одиннадцати метрах от Ахиллесовых моих яиц.
– Мотовилов твой…
Убрала руку:
– Что?
– Отец его, твой – как это? Тесть?
– Свекор.
– Случайно, не военный?
– Полковник в отставке. А что?
– А в лагере Военного округа твой Мотовилов не отдыхал в младые годы?
– Понятия не имею.
– Без затей назывался, лагерь. «Красная Звезда».
– Не знаю. Никогда не говорил.
– А вообще про детство?
– Мотовилов? По-моему, в детстве у него не было детства. Один футбол. А почему ты спрашиваешь?
– Просто так.
– Как-то мы, знаешь, и не говорили. То он на сборах. То на встречах. А в промежутках ссорились.